Мэттью накрывала какая-то казенная зеленая простыня, прямо посреди нее виднелся неуместный штамп «Прачечная-химчистка Льюистона» – можно подумать, это тюк с грязным бельем, подготовленный к отправке в стирку. Любезный, явно сочувствовавший ему полицейский сержант откинул простыню с лица мальчика, но в этом уже не было необходимости– при перевозке левая нога выглянула из-под зеленого покрывала, и Кевин сразу понял, что перед ним – тело сына.
Подумать только – он знал каждую черточку в этом детском теле, достаточно было увидеть одну только левую стопу, чтобы безнадежное отчаяние поглотило его. Но Кевин послушно выполнил всю процедуру до конца, осмотрел тело полностью.
Он видел лицо Мэттью – лицо, с которого бесстрастная рука смерти стерла всегда одухотворявшую его радость. Когда-то ему говорили, будто по лицу покойника можно догадаться, какой смертью он умер, но теперь он убедился в ложности старинной приметы: на теле Мэттью остались следы пыток, насилия, но лицо казалось спокойным, точно он уснул.
Кевин словно со стороны услышал свой нелепый, невозможный, смехотворный вопрос: «Мальчик умер? Вы уверены, что он мертв?»
Сержант вновь опустил простыню на лицо Мэттью.
– Безусловно. Мне очень жаль.
Ему жаль. Что он знает о Мэттью, как может он по-настоящему сожалеть о его смерти? Что знает он о железной дороге, построенной отцом и сыном в подвале, о спроектированных ими зданиях, составивших три города, через которые проезжали их поезда? Мэттью настаивал: все дома должны строиться по единому масштабу, только из природных материалов, никакой синтетики. Сколько лет ушло на эту работу, сколько часов удовольствия она им доставила! Что знает об этом сержант? Ничего. Ничего. Он пробормочет пустые слова сочувствия и забудет их, как только Мэттью опустят в могилу.
Тщедушное тельце на стерильной стальной тележке ждет скальпеля хирурга. Будут терзать его плоть, прорежут кожу и мускулы, извлекут внутренние органы, чтобы рассмотреть их, изучить, расследовать, настойчиво доискиваться причины смерти. К чему? Они могут установить причину его смерти, но к жизни его это не вернет. Мэттью Уотли, тринадцати лет от роду, мертв, безвозвратно мертв.
Кевин почувствовал, как набухают в груди рыдания, но поборол их. Голос, возвещавший о закрытии паба, донесся до него словно из тумана, и в таком же тумане Кевин нащупал путь наружу, в ночь.
Он повернул к дому. Впереди, вплотную к ограждению набережной, стояла высокая зеленая урна для мусора. Кевин, сам не зная зачем, подошел к ней. За воскресенье урна наполнилась обертками от шоколадок и пустыми бутылками, консервными банками, газетами, а вот и растерзанный воздушный змей.
«Папа, папа, дай мне! Дай я запущу! Папа, дай!»
– Мэтт!
Этот возглас сотряс тело Кевина, будто вместе с ним его душа рванулась наружу. Он наклонился, хватаясь руками за край урны.
«Дай мне! Я сумею! Я сумею, папа, я смогу!»
Кевин перестал владеть собой. Его пальцы все крепче впивались в обод урны. Он подхватил этот ящик с никому уже не нужным мусором, опрокинул его на тротуар, набросился на него, осыпая градом ударов, пиная ногами, с размаху колотясь головой о металлические бока.
Он разбил кулаки. Ноги запутались в какой-то вонючей мерзости. Со лба хлынула кровь, заливая глаза. Но Кевин так и не сумел заплакать.
5
Дебора Сент-Джеймс провалилась в сон только после трех, а уже в полседьмого проснулась. Тело ее болело от напряжения – даже во сне она боролась с инстинктивным желанием укрыться в объятиях мужа.
Из-за занавески пробивались утренние лучи солнца, пока еще слабо освещавшие комнату. Бронзовые ручки комода, отделанные эмалью, при такой подсветке превращались в благородное золото. Луч скользнул к фотографиям, окружив каждую из них четко очерченным нимбом. Ночные расплывчатые тени обретали с рассветом каждая свою форму.
Тонкий луч добрался по диагонали до Саймона. Теперь Дебора отчетливо видела его правую руку, протянувшуюся к ней и застывшую в этом движении. Вот пальцы мужа зашевелились, согнулись, потом выпрямились. Саймон проснулся.
Еще шесть недель назад при первых признаках пробуждения Дебора скользнула бы к его краю кровати, прямо в объятия мужа, почувствовала бы, как движутся его руки по всему ее телу, как его губы собирают утреннюю росу с ее кожи. Она бы склонилась над ним, пряди ее волос упали бы, спутавшись, ему на грудь, и она бы услышала, как он шепчет; «Любовь моя», увидела улыбку, с которой он касался ее живота, в самом низу, приветствуя растущего в ней ребенка. Их любовная игра на рассвете наполнялась не столько страстью, сколько радостью, взаимным подтверждением любви.