Штатский был из полуобразованных, ядовитая порода. Уверял, что отведут только на проверку. Игорь надел шинель, без шашки, и, успокаивая мать, пошёл за ними на лестницу.
А на солнечной улице весь наряд сразу его и покинул. Штатский велел одному солдату, простоватому парню, вести арестованного в Думу и сдать коменданту. А сам с остальной компанией отправился дальше по Сергиевской. Весь этот заход в дом, отнятие пистолета, арест – были для них, очевидно, попутным эпизодом.
Отвести и сдать коменданту! – это и значило арест, никакая не проверка.
Как же мгновенно изменилась судьба Игоря! – из гордого офицера, едущего на фронт, он превратился в арестанта, униженно идущего по мостовой в двух шагах перед штыком своего конвоира, под любопытные взгляды публики.
Он старался выправкой своей, закинутой головой и гордым лицом показать всем, что он – нисколько не преступник и презирает этот арест.
Как, наверно, дико должно казаться: арестованный офицер, ведомый по мостовой!
И все прохожие останавливались, смотрели. С удивлением, страхом, – но никто не проклинал. Даже скорей с сочувствием:
– Наверно, с чердака стрелял.
– Наверно, у него фамилия немецкая.
Вот положение! – даже от этих сочувственных догадок Игорь не мог оборониться, оправдаться, рассказать этим людям по-человечески, как всё случайно и несчастно произошло. Невидимая перегородка ареста уже оторвала его от простого человеческого рассказа.
А как мама там страдает? А что скажет отец, вернувшись? Но он скажет что-нибудь спокойное.
Хорошо, что Риттих ушёл, не схватили бы его.
Перед Думой и особенно в сквере была ужасная толчея, почти пробивались, обходили грузовики, мотоциклы. Тут арестованному офицеру совсем не удивлялись, но сам он не мог рассмотреть толпы.
И – разве первую толпу в жизни он видел? но никогда не замечал подобного: проступающей жестокости на многих лицах, и не в особый момент их возбуждения, а в этом будничном полувесёлом стоянии в солнечный день подле Таврического. Как будто с известного антропологического, психологического, национального, сословного типа – сдёрнули верхнюю кожицу, и у всех сразу проступила жестокость.
И – жутко становилось, будто ты попал не в свой народ и на другую планету, и здесь можно ждать всего.
В самом дворце была неразберишная толчея ещё горше, и солдат-конвоир совсем растерялся: где тут, какого коменданта искать. Уж арестованный сам расспрашивал и направлял.
Наконец, пробились – не к коменданту, но в переполненную комнату, где люди разного вида стояли и сидели, ожидали, тоже, очевидно, приведенные, ещё со своими конвоирами или уже без них, – а за столом, стеснённая или обстоенная, сидела как бы комиссия, несколько штатских думских, опрашивали и записывали – на каких-то клочках бумаги, которые тут же в беспорядке валялись и падали со стола.
У этих у всех лица были человеческие, со вниманием, с улыбкой, только усталые.
Один такой симпатичный спросил Игоря:
– За что вас арестовали?
Но теперь сам Игорь не размягчился, так набрался обиды за всю арестную дорогу, и вся обида выдавилась в горло. Сухим тонким голосом он ответил:
– Наверно за то, что фамилия немецкая. И что стрелял с чердака.
– А какая именно фамилия?
– Кривошеин.
– Позвольте, какая ж это немецкая? – улыбался тот.
– Такая ж, как стрельба с чердака.
– Вы не родственник Александра Васильевича?
– Сын.
– Бож-же мой!
Тут же, на клочке, написано было ему, что он прошёл проверку в Государственной Думе и не может быть арестован.
И уже без конвоира (тот с порога и потерялся) Игорь снова пробивался через людской хаос – наружу.
Но короткий арест как будто дал ему новое зрение: на множестве лиц он видел эту новорожденную обнажённую жестокость – и не мог перестать видеть её.
Что-то явилось новое в наш мир.
194
Кто из членов Исполнительного Комитета и уходил ночевать из дворца, а тем более кто перебыл тут, – не имел ощущения, что и ночь сегодня была: одна непрерывная лихорадка, захватившая их вчера к склону дня, продолжалась и в темноте и с позднего рассвета. А уж к 11 часам утра она всех их стянула снова в комнату № 13 (и хорошо, что была у них эта комната, отдельная от своего же сбродного Совета, – и удерживать её собственными телами, и никого сюда не пускать). А как только собрались тут, так ещё властней затрясли их: изумление ото всего происшедшего – и страх идущей расплаты – и разрывное переполнение политическими задачами, которые нельзя было откладывать. Ещё позавчера, в воскресенье, они жили каждый своею малой обывательской жизнью, ни к чему быстрому не готовясь, при поблекшей и забытой революционной перспективе, а вот сотряслось, изверглось, вынесло их на вершину, – и шагали, и катили 8, нето 16 полков генерала Иванова – а членам И-Ка надо было именно в этих часах всё и решать: за рабочих, за солдат, за обывателей, за Петроград, за Армию, за всю Россию, решать сразу сто вопросов, и каждый из них главный и первоочерёдный, а все вместе их можно было назвать – Судьба Революции!