Говорили до потери голоса. Где проклинали кандалы царизма, где вспоминали 905-й год. Совсем непривычные неведомые речи, никогда такое звучащее не слышали. И не видели таких восторженных курсисток, упоённо внимающих оратору, – совсем неизвестный мир, и неужели это всё существовало в России и раньше?
А один оратор, молодой городской штатский, кричал, что вот царь, забывая о внешнем враге, стягивает силы для похода против народа.
– Мерзавцы, – ворчал одноногий Всеволод, – а сами они не забыли о внешнем враге, когда бунтовали?
Но и ворчать надо было потише, опасно. Царило в массе такое нетерпимое единодушие мнений, которого даже в армии не бывает: достаточно было раздаться полугласу против, чтоб этого дерзкого сразу осаживали с бранью.
Безопасность – безопасностью, но мерзко. И откуда так быстро создалось такое внушительное единство? От первых убитых. Вероятно же и здесь не все так думали, но все боялись возражать.
Иногда протискивал через толпу конвой несчастных арестованных полицейских – в мундирах или переодетых в штатское, иногда – в сопровождении жён и детей, не понять – захватили их вместе, или они сами пришли вослед.
Уже достаточно здесь потолкались наши московцы, чтобы заметить, что арестованных уводили на хоры дворца, там были комнаты, приспособленные под камеры, – и там бы сидеть и им троим, если б не встреча с Керенским.
А каких-то видных вели не туда, но первым этажом, коридором в обход зала заседаний. Проводили тут высокого представительного господина в партикулярном платьи с почтенной седой бородой. И он оправдывался перед здешним прапорщиком:
– Я ни в чём не виноват! Я только выполнял свой долг, но, поверьте, нисколько не сочувствовал этим приказам. И совершенно напрасно меня привели сюда.
И противно было от высокого чина слышать такие оправдания, как не мог он думать вчера.
А в голове, повторяя круженье Таврического, кружилось и своё одурение – оттого что мало спали, и от двух расстрелов, и не евши со вчера, – и так досадно было, что сегодня в комнате причетника не позавтракали уже принесенным.
Кого-то в каких-то местах дворца кормили – курсистки и студенты, – в основном солдат, это множество одиночек из распавшихся частей и живущее тут новой единой жизнью. То проносили еду в бочках куда-то. Но офицерам было невозможно идти просить поесть. Да невозможно было и накормить всё это человеческое море. То кричали: «Хлеб привезли!», – и все бросались, душились к выходу.
Всё же какие-то расторопные бойскауты выручили их, предложили с подносов по большому бутерброду с колбасой и по кружке чая.
И всё же – безопасность была выше. И оставалось кружиться здесь и день, и вечер, и даже ночь – а перед рассветом, в самое глухое время, когда революционное ликование уложится спать, – уйти по квартирам родственников. И даже разумнее было бы переодеться в солдатское или штатское, – но где же и во что тут!
А пока – всё ходили, смотрели, толкались и всё более осваивались в обширном здании Думы. Уже обнаружили они, побывали в левом крыле, где сохранялся ещё относительный порядок, простор в коридорах, думские служители в ливреях, охраняемые от посторонних комнаты, – здесь-то можно было посидеть, отдохнуть, а то хоть бы и прилечь на пол, московцы так опустились, что готовы были, – но именно тут это было и неприлично. Можно было представить прежнюю жизнь Думы отчасти по этому коридору, отчасти – поднимая глаза ко взнесенным потолкам, карнизам, фигурным верхам колонн, орнаментам, лепке двухглавых орлов, многосвечникам, люстрам, всему ещё не испачканному шарканьем снеговых сапог, – прежняя думская жизнь как опрокинулась вверх дном замершей картинкой. Но и в ту красоту тянул и поднимался табачный дым, густой человечий пар, запахи сапог, сукна и пота.
Около четырёх часов дня раздалась гулко близко пулемётная стрельба – и началась паника во дворце. Действительно, эту толпу как баранов можно было косить тут шутя. Наши московцы обрадовались: свои? надо к ним как-то пробиться навстречу через задние окна в сад. Но тоже пробиться не могли. А потом всё стихло и объяснилось ошибкой.
Шёл вечер, спать хотелось – валились готовы, но нельзя представить, где ж в этой круговерти можно офицеру прилечь поспать. Дворец не обещал на ночь обезлюдеть: всё так же горели сотни электрических ламп, и тысячи людей толклись, толклись.
А оказывается, уже стали примечать их характерную тройку как непременную принадлежность здешнего кишения. А кто тут и зачем – знать никому было не возможно. И вдруг какой-то поручик остановил их: