Чхеидзе: Я совершенно не желаю возражать против той формулы, которую огласил мой товарищ Керенский. Но я не могу согласиться, что мы ещё раз имели удовольствие выслушать представителя правительства… И поэтому мы не можем отказать себе в некотором, так сказать, праве ещё раз высказаться по тому, что объяснил нам господин министр. Поэтому я предлагаю не откладывать заседания, продолжить обсуждение этого вопроса, выслушать с трибуны ещё раз…
(ещё раз и ещё раз Керенского и Чхеидзе)
и ещё раз зафиксировать в памяти населения то, что нужно сказать. Потом хватит времени, я думаю, и для разработки законопроекта
о передаче продовольствия общественным комитетам.
Десять минут назад он сам же говорил, что даже до вторника ждать невтерпёж, чтобы к понедельнику сделали всё! – и вот уже – давайте прения хоть на неделю!
Страшно не то, что на трибуну Думы во всякое время может вырваться любой демагог и лопотать любую чушь. Страшно то, что ни выкрика возмущения, ни ропота ниоткуда в думском зале – так ушиблены все и робеют перед левой стороной. Страшно то, что таким ничтожным лопотаньем кончаются 11 лет четырёх Государственных Дум.
В 12 ч. 50 м. Родзянко закрывает заседание.
Это всё – почти сплошь выписано мною из думских стенограмм последних недель русской монархии. Это всё до такой степени лежит на поверхности, что одному удивляюсь: почему никто не показал прежде меня?
Эта Дума никогда более не соберётся.
И я сегодня, прочтя её стенограммы с ноября 1916 насквозь, а ранее многие, многие, так ощущаю: и не жаль.
27
А сегодня от учебной команды волынцев уже не взвод пошёл на Знаменскую площадь, а вся 2-я рота – так, значит, Кирпичникову тем более выпало идти. Вот попадает, уж как бы хотел не пойти.
Сказали: сегодня там будем до двенадцати ночи, горячее пришлют туда. Не допускать народ стекаться на площадь.
Опять сидела рота в подвале дворницкой, а нарядами по очереди патрулировала.
Выезжали, проезжали и казаки взводами, и во всей боевой амуниции. Вид их, и копытный стук на улицах был грозный. И не только у толпы, но и у покладистых солдатских патрулей сердце ребром становилось против этих казачьих проездов. Хотя они и нагаек не вытаскивали, а смирно проезжали вхолостую.
А полиции – в этой толпяной густоте не видно было вдоль Невского, и только стояли коротким строем у вокзала. Мало их.
Вернулся Кирпичников в подвал какой-то притомлённый. Ото всей долгой службы, что ли. На войне – за жизнь берегись, в мирное время – парадами изматывали, а тут вот что придумали – народ гонять.
И опять прибежал в подвал вестовой штабс-капитана – вызывать роту строиться. И тут же прибежали и прапорщики – Воронцов-Вельяминов и Ткачура, по одному на каждую полуроту. За те два года, что не был Кирпичников в Волынском полку (по мобилизации в пехотный полк попал, потом ранен, потом лечился), – тут многих прежних офицеров повыбило, мало кого и встретишь. Эти – новые.
Вылезли наружу. А вид у гвардейцев – шинели не пригнаны, кто и в ботинках, где уж там стойка-выправка.
Построились, но теперь сбоку наискосок, так что толпе с Невского путь к Александрову памятнику оставался открыт. Они и повалили туда с красным флагом. У памятника остановились.
И сперва шапки сняли и пели все «вечную память».
А потом стали выходить оруны, сюда плохо слышно.
Не выдержал один пожилой солдат, ретивый, и из заднего ряда крикнул своему офицеру:
– Ваше благородие! Оратель – речь кую-то говорит!
Кирпичников одёрнул его:
– Замолчи, серенький.
Понимал бы ты, знал бы ты всё…
Прапорщик Вельяминов пошёл просить у капитана разрешения разогнать толпу.
Штабс-капитан Машкин 2-й ничего не ответил. Не приказал.
Кирпичников подумал: а ведь по-хорошему обо всём бы можно с людьми договориться. И Вельяминову:
– Разрешите, ваше благородие, я один схожу к ним.
– Да тебя убьют.
– Да никогда во веки.
Не пустил прапорщик. Пошёл опять сам к штабс-капитану – просить разрешения разогнать.
Ах, беда, опять к худому. Опять: как солдатам быть? Вернулся Вельяминов, и первому взводу:
– На-пле-чо! За мной, шагом марш!
И пошёл, сам отмахивая, отстукивая. А они за ним, вяловато. Он тогда звонко: