Да впрочем, что и у наших?
Так сегодня, под мглистым небом, в задышливой тёмной розвезени – Преображенский полк унизительно и неискренно присягал. Императорская гвардия, не позванная с оружием в грозный момент, – теперь, заподозренная, нелюбимая, присягала какой-то кучке штатских.
Одна только досвечивала им звезда, одна над ними была надежда: что Верховный Главнокомандующий, по какому-то ему одному известному смыслу, одобрил это действие. Он конечно видит лучше, он конечно знает, и помнит про свою гвардию – и в нужный момент ещё кликнет её.
Но всё же – духота и мгла позора весь этот день разнимала преображенцев, офицеров, унтеров: как дожить, дослоняться, пережить до конца этот позорный день?
Но – не пережили. Кутепов ещё не успел уйти в батальон – Дрентельн вызвал его снова к себе.
Он полулежал на постели и стуле, выставив больную ногу в просторном валенке, – и вид его был, как будто его опрокинуло, как будто с ним удар.
И – не сказал, а проблеял жалким голосом:
– Александр Павлович… Великий князь – больше не Верховный. Подал в отставку.
На столе лежала телеграмма.
Дрентельн лежал разбитый.
Кутепов стоял. Стоял. Потом сел.
При движеньи по брёвнам пола под ними чуть похлюпывала вода.
– А ведь мне, – сказал Дрентельн ещё жалобней, – прописаны горячие ванны, сухое помещение, держать ногу в тепле.
Молчали.
– Вы, Александр Павлович, готовьтесь принимать после меня полк. А я… Я – вензелей не сниму… Я… ещё раз, вот, может быть увижу царственный Петербург… Да если буду жив – поеду в Италию… Там, знаете: на самом морском берегу – цветут и благоухают померанцевые деревья…
Кутепов шёл в передовое расположение.
Отставка Николая Николаевича была последним безумием этой безумной революции. Проходимцы и подлецы, – если они хотели продолжать войну – как же могли они сшибать единственного вождя с именем?
Если думать о Петрограде, о Ставке, – всё казалось потерянным.
Но если думать о гвардии, о Преображенском полке, – это потеряно быть не могло. Это было – цельное, отдельное, мощное, сильное.
Если доведётся Кутепову принять полк – ну нет, рано ещё думать разрывать знамя на лоскутки!
Он тихо шёл по окопу – и, не услышав его, стоял к нему полуспиной, а лицом к немцам офицер, на уступе, открыто возвышаясь над бруствером. Он – не напевал, не цедил, а как-то упрямо наговаривал – сам себе, а в сторону немцев:
- Твёрд ещё наш штык трёхгранный,
- Голос чести не умолк.
Это был молодой подпоручик Юра Дистерло – из правоведов, ускоренными курсами при Пажеском – и в преображенцы, всего несколько месяцев на фронте.
После этой постыдной присяги – и он искал опомниться, оправдаться, и убеждал себя сам:
- Так вперёд, вперёд, наш славный
- Первый русский полк!…
574
В вагоне 2-го класса Ярослав имел лежачую плацкарту на верхней полке. Но когда на Александровском вокзале он с носильщиком (смешно молодому человеку нанимать старого носильщика, но офицерское положение не дозволяет нести чемодан самому) вступил в купе, то обнаружилась полная неразбериха: на его полке уже лежали чужие вещи, а полка внизу тоже была занята – пухлощёкой полной сестрой милосердия в мятой фуражке Земгора с красным крестиком на околыше. Стали разбираться – у обоих претендентов вполне законные плацкарты на одно и то же место. Сказать бы, что случай невиданный, вызвать кондуктора, – но в этом же самом купе солидный гордый господин в английском пальто при белом кашне ехал с дочерью, успел занять оба места, а к нему с претензией пришла дама и с такой же верной плацкартой. А кондуктора долго было не дозваться, потому что он в другом купе разбирал такой же конфликт.
Просто никогда не случалось, никто такого безобразия не помнил. Но мрачный кондуктор в потёртой шапке-кубанке не удивлялся и не бранился в невидимую сторону, и не звал обер-кондуктора, можно было так понять, что он такие случаи знал. Возмущённую даму он куда-то увёл, а Ярославу ничего предложить не мог. Но круглолицая сестра, очень открытая в обращении и с весёлыми, даже дерзкими глазами, – предложила Ярославу сидеть на её нижней полке, а ночью и уснуть в ногах. Ничего другого и не оставалось.
Вечером поболтали и сдружились с сестрой – очень весёлой Наташей Аничковой, из разорившейся ветви большого дворянского рода, ещё дед её служил в гофмаршальской части Зимнего дворца, а отец-демократ хотел отдать её учиться с дочерьми дворников. Но мать настояла на гимназии Таганцевой, где с 6-го класса уже читались лекции, а не уроки, и учителя здоровались с ученицами за руку, как со взрослыми. Гимназию Наташа кончила уже в войну – совсем молоденькая, а фигура крупноватая, с дородностью, прошла курсы при Крестовоздвиженской общине, и уже поработала с тяжёлыми ранеными в Вильне, а сейчас состояла в банно-прачечном отряде, легко. Она сплошь и болтала одна, Ярослав только успевал слушать, но с большим удовольствием. И как курсы она кончала, обманывая родителей (шла будто в университет, а в портфеле белый халат). И как в виленском госпитале по коридору ездила на велосипеде, за что и отчислили. И хотя был у Наташи любимый жених кавалергард, – вместе с сестрами чудили, посылали в «Брачную газету» объявление: «Интересная блондинка ищет знакомства». Строгий старый врач, насмотрясь на эту компанию, веселящуюся рядом со смертью и ранами, вручил каждой из четырёх по запечатанному конверту: «Здесь я написал, что будет с каждой из вас через семь лет, к 1923 году. Раньше – не распечатывать.» Но Наташа, конечно, распечатала и прочла: «Вы пропустите семь своих лучших женихов, семь своих счастий – и влюбитесь в чужого мужа до трагедии и стрельбы.»