Доктор из Ярославля ещё не пришёл, вернее – уже вчера был, рассказывал, а сейчас опять придёт, вот ждали. Ждали, сидели, болтали, не стесняясь будним днём, – как впрочем и солдаты же гуляли по улицам. А пока, до доктора, во главе беседы сидел писатель Гнедич – уже изрядно пожилой, и лицо со складкой артистизма.
Из кресла, скрутив колено на колено, Гнедич говорил:
– Я – только писатель, всего лишь. Но я теперь – свободен! Наконец нам дали возможность жить, дышать и мыслить! Мне позволено называть чёрное – чёрным. А раньше – нельзя было, сорок лет меня кто-то запрещал. На меня посылали доносы, обвиняли в возбуждении общества. Мы хотели только добра, а нам говорили: холопствуйте. О, неужели же прошло время шутов и прихвостней, евнухов правды?
Поразился Федя, как он закруглённо говорит, «евнухов правды», и как это язык легко складывается? – а это он статью подготовленную читал, статью для газеты, листок у него на коленке лежал, а коленка на коленке, сразу и не заметишь.
– О, неужели на месте рухнувших капищ заклубятся новые алтари? Предоставленные своей воле, о, мы будем теперь ещё строже к себе. Теперь наше сильнейшее оружие – свободное слово! Мы – накануне великого расцвета сил. Душа готова любить и верить. Подумайте: русская печать свободна! – а нам даже некогда порадоваться, так погоняет нас время. А Пушкин, Белинский, Тургенев – сошли бы с ума от радости.
- Богомольная русская дура,
- Наша чопорная цензура! -
кончилась ты наконец!… Господа! – Гнедич так проникся и разволновался, что, видно, выходил из своей статьи, вставлял от себя и обводил всех чуть не со слезами: – Да сознаёте ли вы полное счастье, что мы живём в такую эпоху? Радость так огромна, что даже жутко становится за её прочность! Люди были в цепях, но ведь и идеи были в цепях! И вот – звучит колокол свободы! Сейчас можно только работать, радоваться и молиться! Было стыдно называться русским – при этом царе. Впервые быть русским – не значит стыдиться своего государственного строя. Мы выросли в собственных глазах – и европейского общественного мнения. Есть зрелища святые, перед которыми не может не обнажить голову даже враг. К таким зрелищам принадлежит русская революция! В какой-то чудесной гармонии решатся её конфликты. В тайниках своей оскорблённой души русский народ всегда носил эту красоту, которая теперь вышла наружу. Как нам не расплескать этого нектара! Снова преломилась плоть и пролилась кровь! Это будет всенародная, вневероисповедная литургия! И теперь, на обломках самовластья, Россия напишет имена!
Федя даже съёжился весь: ведь вот умеют писать! вот умеют говорить!
Хоть и печатал Ковынёва столичный журнал – а Фёдор Дмитрич и по сегодня робел перед каждым петербургским писателем, и особенно перед ними всеми вместе: что они знают и умеют – куда ему, донскому опорку.
582
И ничего такого ярославский доктор не рассказал, чего б они уже не прочли в газетах – о всяких вообще городах: как сперва несколько дней ничего не знали, а потом узнали, и сперва поверить не могли, а потом ликовали, создали общественный комитет и ходили с красными знамёнами – такие люди, которые никогда раньше под красным не ходили. И как губернатор и полицмейстер пытались скрыться, но их схватили. И как, и как…
Доктор был маленького роста, белесый, смешной, симпатичный и почему-то внушал доверие, что врач хороший. Он жмурился от собственных речей, как бы не вынося всего этого хлынувшего света. И не столько рассказывал о событиях – их, видать, в Ярославле и не было, сколько задыхался, выдыхивал из себя свой собственный и общественный ярославский восторг: что в душе – половодье, что несёт туда, где вечно весна, к вершинам человеческого счастья.
Гнедич ушёл прежде, а на доктора пришли ещё два-три человека, среди них в крупных тёмно-роговых очках очень обстоятельный молодой приват-доцент с тяжёлым портфелем.
Но скоро доктору стал возражать длиный, узколицый Гусляницкий с веретённою бородкой. Вытянув ноги как палки из своего углового кресла, а сам в полусумраке угла прищурясь, он взял на себя роль духа-искусителя:
– Да, господа, мы видим красивую сказку, и я хочу верить в эту сказку со всеми вами, – но в глубине души меня точит червь. В эти дни скептицизм может показаться смешным, да, но я так всё время и боюсь, что явится Некто в сером и объявит, как в «Ревизоре»: приехавшая История просит вас всех к себе!