– Господа! – Уж про «товарищей» он и забыл совсем, язык говорил, как привык. – И я, и Государственная Дума приложим все усилия, чтобы Учредительное Собрание было собрано как можно скорей. – Да он так искренне и намеревался, только от него это уже не зависело. – Мы не позволим никому воспрепятствовать! И Оно будет выразителем воли свободного народа – и все мы подчинимся этому безропотно, и будем защищать тот строй, который будет установлен.
Таким образом, эту гадкую «демократическую республику» он, кажется, обошёл. Но ещё же надо было ответить о земле. Ему вообразились в совокупности свои любимые екатеринославские просторы – чернозёмная ширь, моря пшеницы, и приречные левады, лошажьи табуны. Он и все просторы южнорусские любил, а к своему-то имению особенно нежное чувство. И почему же в момент торжества России – он должен был пожертвовать всем лично своим? Но хорошо, пусть, его сердце готово было и на самую широкую жертву, – однако спрашивали его о большем: готовы ли и все помещики отдать свою землю крестьянам? И что об этом думает не он один, но вся Государственная Дума.
Момент был велик, но велик и Председатель, он привык знать мненье своей Думы и душу России – и мог теперь взяться ответить:
– Что касается земли, то я от имени Государственной Думы заявляю вам, что если Учредительное Собрание постановит, чтобы земля отошла ко всему народу, – то это и будет выполнено безо всякого сопротивления.
Сказал – и только потом сообразил, что Учредительное Собрание и не может заниматься землёй, оно занимается государственным устройством. Ну, уж сказал. Ещё горячей теперь и уверенней:
– Не верьте, товарищи семёновцы, тем, кто нашёптывает вам, что я или Государственная Дума будем мешать счастью и свободе России! Это неправда, мы сделаем всё! – и да живёт народ русский так, как он сам хочет!
Он вызвучил это всё – превосходно, чувствовал. Благодарное рыдание жертвы, любви и самоумаления подступило к его горлу. Это – передалось залу, и зал заревел неузнаваемо. Забыт был и мелкий Чхеидзе, и тот дерзкий солдат, – и уже так ревели, так хлопали, что когда Родзянко спустился с лестницы – до последних ступенек ему не удалось дойти, солдаты подхватили его на руки – и понесли через зал, пробиваясь, и потом передавали другим, – хотя весил он 7 пудов, но не обронили.
А зал – ревел и ревел несравнимое «ура».
Родзянко – победил. Родзянко снова был со своим народом.
Кто-то там опять лез на лестницу, кто-то пытался вякать, – это уже было бесполезно, Родзянко победил.
Через весь зал его так пронесли, около коридора спустили на пол, и он пошёл в свои комнаты.
А уже стояли в приёмной какие-то моряки. Оказалось: депутация Черноморского Флота. Родзянко отпил воды, приосанился и, неутомимый, вышел к ним.
Потом переходил к каким-то письменным занятиям, но обнаружил, что заниматься чем-либо ему невозможно: так он был обожжён, и что-то вынуто из него большое безвозвратно – там, в речи перед семёновцами. Он потерял душевное равновесие, он не мог найти себя, он сделал что-то не то, изменил кому-то, – и ему надо было время для осознания и успокоения.
Живя не на земле, живя в Петербурге, – он, оказывается, вот как был слит со всею ширью своей земли, вот как! Без неё – всё опустело, посерело.
А тут надо было распределять Фонд Освобождения России, решать что-то с Красным Крестом, с посылкой делегатов на фронты, – он отвечал и распоряжался, плохо понимая. Вынули из него душу.
А пожалуй: как же эго его угораздило обещать всю землю, да не только свою, а всех помещиков России? И от имени всей Думы?
И почему-то там это легко сказалось, а теперь отдавалось неуклюжей тяжестью.
Не имущества было жалко. А той души, которая есть земля.
Всё не ладилось – а доложили ему, что опять делегация. А, будь ты неладен, да какая же?
Крестьянская. Новгородской губернии.
Крестьянская? Это была первая такая. Ну что ж, надо выйти.
В приёмной комнате, где этих депутаций проходила череда, теперь стояло два – всего-то два? – чудесных бородача – в посконных азямах, в лаптях и оборах, со светлыми струистыми бородами, а – в силе, крутоплечие, крепки, стройны. И один держал в руках неизвестно как довезенные в такой целости – блюдо, на нём ржаную буханку и солонку с солью и с красной десяткой. А другой держал – развёрнутую бумагу. Они стояли уже в полной такой готовности, может уже не одну минуту и не пять, – стояли как в театре, или как у дороги, ожидая проезда высокого лица, надёжно достоверные, земные, деревенские.