Солдаты! толкуйте об этом по ротам, по батальонам! Устраивайте митинги!
Да здравствует Совет Рабочих и Солдатских Депутатов!
* * *
288
Всю войну от самого начала, и от знаменитой Тарнавки – до января этого года штабс-капитан фон-Ферген пробыл в строю лейб-гвардии Московского полка, во главе своей 14-й роты, преданной ему, не пропустил ни одного боя, ходил во множество атак, вылазок, разведок, застигался всеми обстрелами, обсвистывался всеми пулями, среди строевых офицеров не осталось ни одного не раненного, а он – ни царапины не получил. На суеверный фронтовой глаз это было уже прямое чудо, за пределами всякой вероятности. И в январе командир полка генерал Гальфтер вызвал Фергена и сказал:
– Не считаю себя вправе, голубчик, испытывать дальше вашу судьбу. Такого офицера я хочу сохранить. Поезжайте вы на несколько месяцев в запасной батальон, поучите там. Всё равно кому-то надо.
И Ферген прибыл в Петроград, и получил 4-ю роту, в полторы тысячи человек. И даже эта неохватная текучая рота быстро узнала его невозмутимость, нераздражимость, непридирчивость по мелочам, даже и кротость. И немецкого не было в нём ничего, кроме фамилии. И так ничего враждебного солдаты не высказали ему и в дни мятежа, когда он вернулся со своим караулом от Сампсоньевского моста, – приняли его ночевать в ротном помещении эти две ночи. И вчера вечером рота ещё раз избрала его снова своим командиром – и сегодня пошёл бы он с батальонным шествием в Государственную Думу, если б не ответил резко о красных тряпках.
Но тряпки – оставались на солдатских грудях и рукавах, – и что теперь было дальше? как?
Только и оставалось, в разорении души, что забыться дневным сном.
И проспали они с Нелидовым – в вечер, в темноту.
Вдруг проснулись от грозного стука в несколько кулаков в дверь и непрерывного электрического звонка.
Сразу поняли: плохо. И уже ничем не загородиться. И не открыть нельзя.
Надели сапоги, Нелидов сам прохромал к двери и открыл.
Ввалилась ватага солдат, с десяток, с ними и рабочие. И лиц знакомых не находил ни один из ротных – какой же проходной двор сделали из батальона!
Но те не вслепую пришли, знали за кем. Фергену сразу ткнули пальцем в грудь: отказался командовать ротой.
Что ж, возражать, что не отказался?… Смолчал.
Сейчас отведут в Государственную Думу.
Это ещё хорошо, в Думу. Но очень злобны были лица и голоса.
К Нелидову стали придираться так: а его – признала рота командиром? а почему он здесь?
Выскочил подвижный Лука:
– Идите в роту, проверьте.
Но они, толпясь, стали будто оружия искать по комнатам, и взяли нелидовский револьвер (Ферген оставил свой в роте), – а тем временем открыто хапали по карманам, что ценное где лежало.
– Собирайтесь! – скомандовали Фергену.
И что делать – придумать было нельзя.
Нелидов и Ферген обнялись и поцеловались.
– Прощай, – шепнул ему Ферген. – Меня – убьют.
Он чувствовал, что губы его леденеют, будто он уже и кончался.
– Прощай, Саша, – не оспорил Нелидов.
Ничто не было объявлено, ничто не сказано прямо, – но ясное ощущение наступившего конца овладело Фергеном, как не бывало ни при одном подлетавшем снаряде.
Да к концу он был давно готов – но почему же здесь? но почему от своих?
Зацепился, споткнулся на пороге.
А снаружи, при фонаре, завыла сплотка рабочих со штыками – и не светло, и некогда лиц различить, а звериная маска.
– Пошли! – показали ему к воротам на Сампсоньевский.
И он пошёл в окруженьи беспорядочного конвоя – не военной команды, где подчиняются одному, а каждый вёл и кричал, как хочет, – и подправляли его штыками.
На воротах не было ни часового, ни начальника караула, никто не остановил их.
Не боялся Саша Ферген смерти – но почему от своих?
С небывалой скоростью проносились – отец и мать (а ещё он не женат был), неправдоподобные уцеленья на фронте, торжество производства в офицеры, поздравляющий Государь с любезной улыбкой, дальше, кадетский корпус…
– Так красные тряпки не нравятся, сволочь? – кричали.
Остановились, уже никуда не вели. Штыками заставляли поворачиваться, поворачиваться – показать себя и всех увидеть.