А сегодня утром комиссариатское оружие наверху как раз ещё пополнилось гранатами и бомбами, и всё это в свалке лежало на балконе.
Но как было объясняться с целой толпой? Они кричали в двадцать глоток, требовали оружия – и сейчас могли начать подымать комиссариатских на штыки, потасовка свободных граждан.
Пешехонов предложил, чтобы для переговоров студент и трое солдат зашли сюда, за перегородку, преграждавшую вход.
Сначала ни за что не хотели отделяться. Потом вошли, все солдаты вооружённые. Но – ни шагу дальше! Тут, в густоте публики, у входа, предстояло и объясняться.
Пешехонов боялся этого безумного студента, и хотел ослабить его напряжение, разговаривать поласковей. Он стал мягко объяснять, что комиссариат не этим занимается, что вооружаться может только признанная милиция, – и отечески положил студенту руку на плечо.
Но студент дёрнулся, как от электричества, откинулся и истошно завопил:
– Товарищи! Ко мне! Хотят арестовать!
И металлически грозно защёлкали взводы ружей, взводы револьверов – и дюжина дул была сразу направлена в голову Пешехонова – тут рядом и через перегородку.
И довольно было выпалить только одному.
Пешехонов потерялся и замолк.
Но тут выступил сбоку товарищ Шах, рассудительный помощник комиссара, начальник отдела публикаций. У него был такой вкрадчиво-убеждающий мягкий голос, он сразу ослабил напряжение, заставил к себе повернуться. Он говорил, что и комиссариат и пришедшие делают единое общее великое революционное дело – и зачем же им ссориться?
Стволы стали опускаться, руки ослабевать.
А Пешехонов стал пятиться, пятиться и больше не пытался объясниться.
Он только через несколько минут вполне понял, какую опасность пережил.
А если б они ломились дальше и нашли бомбы? Пожалуй и комиссариат бы разнесло и всю публику.
Но товарищ Шах убедил неистового студента поискать оружия в другом месте.
316
На женских сельскохозяйственных курсах княгини Голицыной курсистки ещё позавчера стали шумно обсуждать: продолжать ли занятия или прервать их и кинуться в события. Разумеется, не спрашивали мнения профессоров, ни даже директора курсов, всеми любимого профессора Прянишникова, а только друг друга. И множественные и самые громкие голоса были: прервать и кинуться!
И – кинулись.
Ксенья Томчак колебалась. Она охотно и продолжала бы занятия, она любила их и успевала по всем предметам отлично. Но не имела строгости поднять голос против большинства.
Да и что ж, кинуться так кинуться! – в этом было своё веселье, а московской жизни у неё и оставался всего кусочек 4-го курса да 5-й – и утопиться в кубанской степи навсегда. И так со вторника высыпали они со своих курсов, разнеслись стайками по Москве и носились то в солнечном морозце, то в косовато-ветренном снежке. Сперва свои, потом соединялись и иначе, со знакомыми курсистками Герье и Медицинского, то потом со студентами, а в какой-то час – даже со старшими гимназистами, где-то разокравшими оружейный склад и всем курсисткам предлагавшими пистолеты – вооружиться на случай контрреволюции. (Но ни одна не взяла, а только смеялись).
На улицах незнакомые люди даже обнимались, как самые близкие. Все были опьянены этим небывалым праздником. Только поспевать, с думских ступенек выкрикивали что-то ораторы, не доносимое в глубину толпы, но всеми принимаемое одобрительно. Там, врезаясь в густоту, дефилировали целые батальоны со знамёнами и под музыку. Валили по мостовым одни люди – без трамваев, без извозчиков, без карет, без ломовиков, – и заполняли улицы, так что пройти нельзя. Такие толпы, говорят, не собирались ни на коронационные торжества, ни на похороны Муромцева. В центре города нет такой улицы, где не чернело бы море. Может быть пол-Москвы, а то миллион, – целый день идут, стоят, смотрят, машут, кричат «ура». (Первое движение появилось – грузовые сани, подрабатывали, и кому надо было спешить – садились и в шубках дорогих, свесив ножки). С постов городовые исчезли всюду – а появились студенты-«милиционеры» с повязками (и даже скауты со своими посохами), – и весело брались разбирать толпу: «Сознательные граждане! Не накопляйтесь тут, вы мешаете движению!»
«Сознательные граждане» – это стало вдруг любимое публичное обращение, как бы взаимный комплимент друг другу. Все лица светились, а на шапках, на грудях, на рукавах у всех – красное, как будто кусочки разорванных красных флагов.