– В дни великой борьбы с внешним врагом… Начавшиеся народные волнения грозят отразиться на ведении упорной войны… В эти решительные дни почли Мы долгом совести облегчить народу Нашему тесное единение и сплочение… и в согласии с Государственною Думою признали Мы за благо отречься от престола государства Российского… Не желая расстаться с любимым сыном Нашим… передаём наследие Наше брату Нашему… Призываем всех верных сынов Отечества… вывести на путь победы, благоденствия и славы…
И – как Германия жаждет поработить Россию. И – как для русской победы удаляется Государь.
Рузский видел, что это – далеко не тот Манифест, который прислали из Ставки. Неужели же царь сам так быстро и гладко пересоставил?
Гучков ничему не возразил. А Шульгин, точнее следуя конституционному духу, пославшему их, предложил, чтобы великому князю Михаилу Александровичу было указано принести всенародную присягу верности законодательным учреждениям.
Государь нахмурил лоб, подумал, приписал: «принеся в том ненарушимую присягу».
Шульгин пожал губами на стиль: всенародную не поставил, а какая ж присяга бывает другая как ненарушимая? Но спорить не стал.
Он предложил, чтобы было помечено тем временем – тремя часами дня, когда Государь и без них пришёл к решению отречься.
Чтоб и не упрекали потом, что отречение вырвано депутатами.
Для Гучкова, напротив, такой пометкой умалялась его миссия. Но он смолчал. Пометили тремя часами дня.
И Государь размашисто подписал отречение – простым карандашом.
Гучков сообразил, что подлинным Манифестом в такое смутное время не хочется рисковать, нельзя ли отпечатать ещё и второй подлинный и оставить у Рузского?
Понесли отпечатать ещё один.
Теперь предстояло им троим – бывшему Государю и двум делегатам нового правительства, лицом к лицу промолчать двадцать минут.
Впрочем: нельзя же всё бросить как чужое. Порядок не должен нарушаться. Трон – брату, хорошо. А кому же кабинет министров? А кому же Верховное Главнокомандование?
Депутаты одобрили: неплохо и распорядиться. Усилить преемственность власти. И пометить часом раньше, чем отречение, чтобы было действительно.
Кому же – кабинет?
Государю не хотелось – Родзянке. Вот кого бы назначить: Кривошеина.
Депутаты посоветовали:
– Князю Львову.
Хорошо.
А Верховное Главнокомандование – конечно, Николаше, кому же.
Писались указы Сенату. Это укрепит обоих.
Отдали на перепечатку.
Вот – и молчание.
Потом, потом… Самое трудное – говорить о себе. Какое-то небывалое состояние – без короны. И куда же?…
Ещё не найден тон: кто кому здесь подчинён теперь или нет? Нехорошо поступать самовольно, но унизительно и спрашивать…
Государь подёрнул плечом.
– Не встретится препятствий, если я поеду теперь в Царское Село?
Гучков поднял лоб как преграду. Ещё днём он так и предполагал, но… За спиной царя он увидел властную злую осанку своей главной врагини.
(Соединиться ему – с волей? Нельзя, может и отречение взять назад).
Вслух он не запретил. Но весь напрягшийся вид его, краснота лба. Но само молчание. Затянувшееся.
Потом сказал, что в Луге мятеж. Нельзя гарантировать безопасного проезда.
Государь чуть заметно качнулся – и обмяк как от удара.
(Нельзя в Царское? А только этого он и хотел. Для того и торопился скорей выполнить вот эти все формальности. И – нельзя?…)
С точки зрения общего спокойствия? Ну, это правда, может быть. Для блага России.
Да ведь он в Царское хотел – только на время, пока выздоровеют дети. А потом вместе с ними – в Ливадию бы…
А теперь – куда же? В Ставку?…
В Ставку – надо. Там тоже надо передать дела.
И можно будет вызвать в Могилёв из Киева Мама. Попрощаться.
Если придётся теперь – покидать Россию?
«В Ставку» – прозвучало и повисло: вопросом? сообщением? Спрашивал разрешения? не спрашивал?… Какое-то непонятное состояние.
Гучков ещё раз посмотрел на царя в полное пенсне, почти не скрывая, каким его видел, запуганным.
(Ставка, центр войск? При Алексееве и без Алисы? Ни на что не решится. Ни к чему не способен).
Можно.
Генерал Рузский даже извился – в недоумении, в протесте: да как же можно отрекшегося Верховного и отпускать в Ставку?
Но возразить Гучкову вслух – не выговорилось.