Но Солнышко Аликс не упрекнула его ни намёком, только хотела успокоить и передать любовь.
А ещё сказала, что казаки вовсе не предали, были на местах при дворце, это какая-то сплетня.
И от этого очень возродилось сердце. Ничто так не убивает, как измена. Ничто так не поднимает, как верность.
Во Пскове – ему изменили. Рузский – изменил. Оплёл, оморочил. (А как он верил ему! – и неудачу под Лодзью и на левом берегу Вислы свалили на Ренненкампфа. А виноват был Рузский.)
Николаша – изменил. Брусилов. Эверт.
Не поворачивалась мысль упрекнуть и Алексеева. Столько работали вместе и так хорошо. Такой добросовестный, немудрящий, честный. Что-то он засуетился просто, напутал.
Сегодня утром пришла и дорогая телеграмма от Аликс, ободрительная. Вчерашняя, когда уже узнала всё.
И очень подбодрила ночная телеграмма Хана Нахичеванского. Ах, любимая гвардейская кавалерия!… Ах, сколько верных и любимых оставлено!
Но почему подбодряющие голоса всегда опаздывают?… Почему они не достигают вовремя?… Как и в чёрный октябрь Пятого года…
И вопреки погоде, это редко: вчера, в ясный морозный день, стояло отчаяние колом, холодной горой. А сегодня, в унылый ветреный, смягчилось.
Даже – проходило. Хотя в груди сплелась такая сложность – не высказать. И ещё хуже он понимал: что же произошло во Пскове?
Чего только не может вынести сердце! – даже проходило.
И дал телеграмму Аликс: что отчаяние – проходит. Чтоб и её укрепить.
А тут уже – подъезжала из Киева и Мама, разделить его горе и одиночество.
Чего совсем не ожидал: что отречение не откроет ему пути в Царское Село. Теперь он – частное лицо, отчего же могут не пустить к семье? А вот получалось, что не пускали.
И не известно, кто запретил, а ехать нельзя. И не известно, к кому обращаться.
Сперва – туда, и чтобы дети выздоровели. А потом, очевидно, пока всё уляжется, и до конца войны – надо будет уехать в Англию. Совсем недавно, в феврале, Николай написал хорошее письмо Джорджи. Он несомненно будет рад принять их всех в Виндзоре.
Что за судьба: их юная близость с Аликс началась в Виндзоре, – и вот старыми, усталыми, раскоронованными, с пятью детьми – они опять приедут туда.
Но после войны, конечно, надо вернуться в Ливадию. Ливадию-то оставят, не могут отобрать.
Чего самого простого Государь не догадался потребовать позавчера от депутатов – это безопасности, свободы передвижения – для семьи и для всей династии.
Как-то это само собой подразумевалось.
Да ведь он думал – Михаил будет царём. Кто ж мог подумать, что и Михаил отречётся?
Непонятно – в какое ж теперь состояние перешла Россия? Республика?
Продирал озноб от мишиного Учредительного Собрания. Какая пошлость – не стало в России трона!
Но уже то хорошо, что прекратились беспорядки в Петрограде. Лишь бы так продолжалось и дальше.
Значит – и не без пользы отречение. Значит – надо было.
И только обрывалось тяжко, когда вспоминал, что и любимый Балтийский флот заболел.
Но, даст Бог, оправится.
У себя на столе он нашёл несколько опоздавших писем и телеграмм. Одно из них было – от английского военного представителя при Ставке генерала Хенбри Вильямса, да почти государева друга. Три дня назад отсюда посланная вдогонку, нигде не нашла и сюда же вернулась.
Хенбри писал: он – старый солдат, и Государю известна его личная преданность, только поэтому он смеет обратиться с советом. А совет сам – не был уловим, ничто не договорено, но кажется так: не посылать с фронта войска против волнений, но разделить с народом тяжесть бремени власти.
Ответственное министерство?… Вот, даже и такой друг…
Всё. Теперь тяжесть не только разделена, а вся отдана.
С Вильямсом и другими сидеть за обедом – теперь Николаю не предстояло. Вчера вечером с Алексеевым в перескакивающем разговоре определяли, в чём же будет новый статут. И определили: никаких приглашённых лиц к царскому столу, в том числе и иностранных представителей.
Оно и легче. Оно и раньше, когда темно бывало на душе – сколько усилий требовал перед завтраком и перед обедом церемонийный обход всех выстроенных в зале гостей, человек около тридцати, – шестьдесят усилий ещё что-нибудь сказать кроме общего обеденного, шестьдесят личных взглядов, шестьдесят рукопожатий.
Дико было видеть из окна кабинета – на той стороне площади на ратуше – красный флаг. Флаг, который раньше казаки вырывали, выбивали у незаконных сходбищ, – теперь по ветру туго плескался на высоком шпиле над губернаторской площадью. И два красных же куска материи свисали до земли у входа в земскую управу.