А сколько растления вносит то демократическое и прогрессивное «самоокарауливание», а по-нашему — самоохрана, ещё в 1918 году провозглашённое? Ведь это — одно из главных русл лагерного растления: позвать арестанта в самоохрану. Ты — пал, ты — наказан, ты — вырван из жизни, — но хочешь быть не на самом низу? Хочешь ещё над кем-то выситься с винтовкой? над братом своим? На! держи! А побежит — стреляй! Мы тебя даже товарищем будем звать, мы тебе — красноармейский паёк.
И — гордится. И — холопски сжимает ложе. И стреляет. И — строже ещё, чем чисто-вольные охранники. (Как угадать: у властей — тут действительно курослепая вера в "социальную самодеятельность"? Или ледяной презрительный расчёт на самые низкие человеческие чувства?)
Да ведь не только самоохрана: и самонадзор, и самоугнетение — вплоть до начальников ОЛПов все были из зэков в 30-е годы. И заведующий транспортом. И заведующий производством. (А как же иначе, если 37 чекистов на 100 тысяч зэков Беломорканала?) Да оперуполномоченные — и те были из зэков!! Дальше в «самодеятельности» уже и идти некуда: сами над собой следствие вели! Сами против себя стукачей заводили!
Да. Да. Но я этих бесчисленных случаев растления не стану рассматривать здесь. Они — всем известны, их уже описывали и будут. Довольно с меня признать их. Это — общее направление, это — закономерность.
Зачем о каждом доме повторять: а в мороз его выхолаживает. Удивительнее заметить, что есть дома, которые и в мороз держат тепло.
Шаламов говорит: духовно обеднены все, кто сидел в лагерях. А я как вспомню или как встречу бывшего зэка — так личность.
Шаламов и сам в другом месте пишет: ведь не стану же я доносить на других! ведь не стану же я бригадиром, чтобы заставлять работать других.
А отчего это, Варлам Тихонович? Почему это вы вдруг не станете стукачом или бригадиром, раз никто в лагере не может избежать этой наклонной горки растления? Раз правда и ложь — родные сёстры? Значит, за какой-то сук вы уцепились? В какой-то камень вы упнулись — и дальше не поползли? Может, злоба всё-таки — не самое долговечное чувство? Своей личностью и своими стихами не опровергаете ли вы собственную концепцию?
А как сохраняются в лагере (уж мы прикасались не раз) истые религиозные люди? На протяжении этой книги мы уже замечали их уверенное шествие через Архипелаг — какой-то молчаливый крестный ход с невидимыми свечами. Как от пулемёта падают среди них — и следующие заступают, и опять идут. Твёрдость, не виданная в XX веке! И как нисколько это не картинно, без декламации. Вот какая-нибудь тётя Дуся Чмиль — круглолицая спокойная совсем неграмотная старушка. Окликает конвой:
— Чмиль! Статьи!
Она мягко незлобливо отвечает:
— Да что ты, батюшка, спрашиваешь? Там же написано, я всех не помню.- (У неё — букет из пунктов 58-й).
— Срок!
Вздыхает тётя Дуся. Она не потому так сбивчиво отвечает, чтоб досадить конвою. Она простодушно задумывается над этим вопросом: срок? Да разве людям дано знать сроки?…
— Какой срок!.. Пока Бог грехи отпустит — потоль и сидеть буду.
— Дура ты дура! — смеётся конвой. — Пятнадцать лет тебе, и все отсидишь, ещё может и больше.
Но проходит два с половиной года её срока, никуда она не пишет — и вдруг бумажка: освободить!
Как не позавидовать этим людям? Разве обстановка к ним благоприятнее? Едва ли! Известно, что «монашек» только и держали с проститутками и блатными на штрафных ОЛПах. А между тем, кто из верующих — растлился? Умирали — да, но — не растлились?
А как объяснить, что некоторые шаткие люди именно в лагере обратились к вере, укрепились ею и выжили нерастленными?
И многие ещё, разрозненные и незаметные, переживают свой урочный поворот и не ошибаются в выборе. Те, кто успевают заметить, что не им одним худо — но рядом ещё хуже, ещё тяжелей.
А все, кто под угрозой штрафной зоны и нового срока — отказались стать стукачами?
Как вообще объяснить Григория Ивановича Григорьева, почвоведа? Учёный, добровольно пошёл в 1941 году в народное ополчение, дальше известно — плен под Вязьмою. Весь плен немецкий провёл в лагере. Дальше известно — посажен у нас. Десятка. Я познакомился с ним зимою на общих работах в Экибастузе. Прямота так и светилась из его крупных спокойных глаз, какая-то несгибаемая прямота. Этот человек никогда не умел духовно гнуться — и в лагере не согнулся, хотя из десяти лет только два работал по специальности и почти весь срок не получал посылок. Со всех сторон в него внедряли лагерную философию, лагерное тление, но он не способился усвоить. В Кемеровских лагерях (Антибесс) его напорно вербовал опер. Григорьев ответил вполне откровенно: "Мне противно с вами разговаривать. Найдётся у вас много охотников и без меня." — "На карачках приползёшь, сволочь!" — "Да лучше на первом суку повешусь." И послан был на штрафной. Вынес там полгода. — Да что, он делал ошибки ещё более непростительные: попав на сельхозподкомандировку, он отказался от предложенного (как почвоведу) бригадирства! — с усердием же полол и косил. Да ещё глупей: в Экибастузе на каменном карьере он отказался быть учётчиком — лишь по той причине, что пришлось бы для работяг приписывать тухту, за которую потом, очнувшись, будет расплачиваться (да ещё будет ли?) вечно пьяный вольный десятник. И пошёл ломать камень! Чудовищная неестественная его честность была такова, что ходя с бригадой овощехранилища на переработку картошки — он не воровал её там, хотя все воровали. Будучи устроен в привилегированной бригаде мехмастерских у приборов насосной станции — покинул это место лишь потому, что отказался стирать носки вольному холостому прорабу Трейвишу. (Уговаривали бригадники: да не всё ли равно тебе, какую работу делать? Нет, оказывается, не всё равно.) Столько раз избирал он худший и тяжёлый жребий, только бы не искривиться душой — и не искривился ничуть, я этому свидетель. Больше того: по удивительному влиянию светлого непорочного духа человека на его тело (теперь в такое влияние совсем не верят, не понимают) — организм уже немолодого (близ 50 лет) Григория Ивановича в лагере укреплялся: у него совсем исчез прежний суставной ревматизм, а после перенесенного тифа он стал особенно здоров: зимой ходил в бумажных мешках, проделывая в них дырки для головы и рук, — и не простужался!