Падре Агамедесу есть о чем тревожиться. Люди собираются кучками по трое и четверо в укромных уголках, на пустырях, в брошенных домах, в каком-нибудь овраге — двое из той деревни, двое — из этой, — оглядываются по сторонам и начинают разговоры. Один говорит, а остальные слушают, посмотреть на них со стороны — не то бродяги? не то цыгане, не то апостолы, а потом они растворяются в лесу и в поле, уходят по нехоженым тропам, унося какие-то листки и явно о чем-то договорившись. Все это называется словом «организация», и падре Агамедес лиловеет от ярости, от праведного гнева: Да будут прокляты они, навеки погублены и аду обречены их души, погибели вашей они хотят, не далее чем вчера сеньор президент муниципалитета сказал мне: Падре, смертельная зараза проникла и в наш городок, надо принять какие-то меры против губительных умонастроений, которые распространяют в народе враги цивилизации и святой веры. Истинно говорю вам: Неблагодарные! Не ведаете вы, как завидуют во всех прочих странах нашему согласию, нашему спокойствию, нашему миру и порядку, — неужто согласны вы потерять все это?
Жоан Мау-Темпо никогда не был особенно ревностным прихожанином, но теперь, живя в Монте-Лавре, он время от времени ходил в церковь — во-первых, хотел жену порадовать и, во-вторых, по необходимости. Он слушал пламенные речи падре Агамедеса и мысленно сравнивал их с тем, что запомнил из листовок, которые потихоньку совали ему дружки, и в простоте своей думал, что если бумажкам этим он хоть отчасти верит, то ни единому слову падре Агамедеса — нет. Да похоже, что падре и сам-то не верит в то, что говорит: уж больно он кричит и брызгает слюной, служителю господа это не пристало. После мессы Жоан в толпе прихожан выходит на церковный двор, там и Фаустина — на молитве она стояла вместе с женщинами, — а потом отправляется с приятелями выпить стаканчик вина — всегда один-единственный и всегда за свой счет, хоть приятели и потешаются над этим: Жоан, ты ж не грудной, но он только улыбается в ответ, и улыбка его все объясняет, и шутники замолкают, и кажется вдруг, что с перекладины под потолком всего минуту назад сорвалось тело самоубийцы с петлей на шее. Ну, хорошо ль говорил нынче наш падре, спрашивает один из друзей, а он сроду не ходил к мессе — таких в Монте-Лавре всего двое-трое, — и спрашивает он с издевкой. Проповедь как проповедь, снова улыбается Жоан и ничего больше не добавляет, потому что ему пошел уже четвертый десяток, а с одного стакана язык не развяжется. А листовку-то дал ему этот самый человек, Сижизмундо, и они переглядываются, и тот подмигивает Жоану и поднимает свой стакан: Твое здоровье.
* * *
Антонио Мау-Темпо ходил в подпасках, когда за то же занятие принялся и Мануэл Эспада, а взяться за это дело, не требующее ни ума, ни сноровки, ему пришлось потому, что никакой другой работы он себе отыскать не мог: на всю округу ославили его забастовщиком и смутьяном, его и троих его товарищей. Антонио, как и все жители Монте-Лавре, знал об этом происшествии, а поскольку он еще не совсем вышел из детского возраста, то находил, что поступок Мануэла очень похож на то, как он сам взбунтовался против пастуха, который так любил жарить сосновые шишки и лупить посохом, однако поделиться своими мыслями с Мануэлем Антонио не решился: шесть лет, которые их разделяли, — большой срок; мальчишке нелегко найти общий язык с юношей, а юноше — со взрослым мужчиной. Пастух, под началом которого они теперь находились, шевелился не проворней, чем обидчик Антонио, но его можно было понять: он был уже стар, и ребята не обижались, когда он на них покрикивал, кто-то кем-то всегда командует: пастух — подпасками, подпаски — свиньями. Дни долгие, даже зимой, время тянется ужас как медленно, совсем не торопится, тени передвигаются не спеша, а свинья, к счастью, не наделена уж очень живым воображением, далеко она не уходит, а если и забредет куда-нибудь — тоже не беда: метко пущенный камень или удар посохом по заду — и вот она, тряся ушами, присоединяется к остальному стаду. Злобы она на пастуха не затаит, память у нее, слава Богу, короткая, глядишь — через минуту пасется как ни в чем не бывало.
У подпасков оставалось много свободного времени. Пастух спал под дубом, а Мануэл Эспада повествовал о том, как он устроил забастовку, рассказывал все как было — он вообще не любил врать, — а попутно сообщал Антонио ряд теоретических сведений относительно того, что может случиться ночью, если неподалеку на гумне ночуют поденщицы, и если к тому же поденщицы эти приехали на заработки с севера одни, без мужчин. Антонио и Мануэл подружились, мальчик восхищался невозмутимостью своего старшего товарища, потому что сам он был совсем из другого теста: ему, как мы скоро увидим, на месте не сиделось. Он унаследует страсть к бродяжничеству от деда Домингоса, только нрав у него, к счастью, совсем другой — веселый и приветливый, это, конечно, не значит, что он день-деньской хохочет: в здешних местах именно громкий смех служит главным признаком веселости. Но пока что он еще мальчик и живет своими мальчишескими печалями и радостями; он решает для себя вечный вопрос, над которым приходится мучиться всем в его возрасте. Он будет весьма независим в суждениях и подвержен приступам бешеной ярости: из-за них-то ему и не удастся нигде прижиться на долгий срок. Как и Жоану в его годы, ему будут нравиться танцы, но шумные сборища его мало привлекают. Он будет замечательным рассказчиком разнообразных историй, истинных и выдуманных, действительных и сочиненных, и получит дар уничтожать грань между правдой и вымыслом. Он станет настоящим мастером и овладеет всеми видами крестьянского труда — это будет ему дано, как говорится, от Бога. Обо всем этом мы судим вовсе не по линиям его руки: это самые основные сведения о его жизни, в которой, впрочем, будет и многое другое и даже то, чего никто не взялся бы предсказать Антонио и его сверстникам.