Людей вроде бы прибавилось, если только это возможно, кажется, что толпа, размножаясь делением, еще умножилась. Громадный черный рой, слетясь на божественный мед, жужжит, гудит, копошится, ворочается, придавленный собственной тяжестью. Никого в этом жгучем вареве не найдешь, подумал Рикардо Рейс, почувствовав, что готов смириться, встретит он Марсенду или нет — совсем и не важно, подобные вещи лучше всего вверить попечению судьбы: угодно ей будет, чтобы мы встретились — мы и встретимся, даже если будем прятаться друг от друга, и тотчас глупыми показались ему собственные мысли: ведь Марсенда, если и приехала, не знает, что я — здесь, стало быть, прятаться от меня не будет, и, значит, увеличивается вероятность встречи. Аэроплан все кружит в поднебесье, в воздухе порхают, снижаясь, разноцветные бумажки, и никто на них теперь не обращает внимания, кроме тех, кто только что пришел и для кого это — в диковинку, как жаль, что не поместили на листовку тот рекламный рисунок из газеты, в высшей степени были бы тут уместны доктор с эспаньолкой и болезненная дама в рубашке, всем видом своим словно говорящая: Ах, принимала бы я «Бовриль», не была бы такой, а ведь здесь, в Фатиме, хватает тех, кому гораздо хуже и для кого склянка чудодейственного снадобья стала бы истинным подарком судьбы. Рикардо Рейс снимает пиджак, обмахивает шляпой набрякшее от прилива крови лицо, и, почувствовав внезапно, как свинцовой тяжестью налились ноги, отправляется искать и находит тень, он не один такой — рядом пережидают послеполуденный зной и другие богомольцы, пребывающие в полном изнеможении от долгого перехода, который сопровождался громогласными молитвами, надо ведь восстановить силы, потребные для выноса образа Богоматери, для шествия со свечами, для долгого ночного бдения при свете фонарей и плошек. И Рикардо Рейс немного поспал, привалясь к стволу оливы, склонив голову на мягкий мох. Но вот он открыл глаза, увидел меж ветвей синее небо, вспомнил виденного им на полустанке худенького мальчика, которому бабушка, наверно — да, конечно, бабушка, по годам кем же ей еще быть? — говорила «сыночек», интересно, что он сейчас делает? — да уж, наверно, разулся, по приезде в деревню первым делом хочется снять, скинуть башмаки, а потом побежал на речку, и бабушка, вероятно, сказала: Сейчас купаться не ходи, жарко очень, но он и ухом не повел, да и она не ждала, что он послушается, мальчишки в этом возрасте жаждут свободы, им невмочь под мамкиной юбкой сидеть, они швыряют камнями в полевых мышей и убивают их без зазрения совести — зазрения же вкупе с угрызениями явятся потом, да поздно будет, ибо для полевок и прочих зверьков воскресения нет. Все кажется нелепым Рикардо Рейсу, и прежде всего — эта поездка из Лиссабона в Фатиму, поездка, похожая на погоню за миражем, хотя заранее известно, что это — мираж и есть, нелепо и это сидение под оливой среди незнакомых людей, сидение и ожидание невесть чего, эти мысли о мальчике, которого видел мельком на сонном железнодорожном полустанке, это внезапное желание стать таким, как он, ковырять в носу, шлепать по мелководью, рвать цветы, любоваться ими и тотчас забывать, лазить по чужим садам, убегать с криком и плачем от сторожевых собак, носиться за девчонками, задирая им юбки, потому что им это не нравится или нравится, но они делают вид, будто нет, и внезапно сознавать, что — нет, ты делаешь это ради собственного бессознательного удовольствия: Когда я жил на самом деле, пробормотал Рикардо Рейс, и пристроившийся по соседству паломник решил, что это — такая новая молитва, пока еще не запущенная в серию.
Солнце уже низко, но зной не спадает. На исполинском пространстве площади не то что яблоку негде упасть — булавку не просунешь, и однако по всему периметру грузно копошится людское множество, ни на миг не прерывается человеческое истечение и перетекание, издали кажущееся очень медленным, и здесь есть еще такие, кто стремится занять местечко получше, и то же самое происходит там. Рикардо Рейс поднимается, обходит, так сказать, окрестности и уже не впервые, но на этот раз — с режущей отчетливостью понимает, что одновременно происходит и иное паломничество — паломничество торговцев и нищих. Идет коловращение побирушек и попрошаек, и не следует думать, будто существует между ними лишь чисто формальная разница, отмеченная нами исключительно благодаря нашей добросовестности, нет — побирушка попрошайничает от бедности, тогда как для попрошайки побираться — это образ и стиль жизни, и на этой стезе можно встретить немало богатых. Технология, впрочем, одинакова, одну и ту же науку превзошли оба, и в тон нытью одного гнусавит другой, и оба тянут за подаянием руку, а иногда и две, а уж такому театральному эффекту противостоять трудно: Подайте Христа ради, Заставьте за себя вечно Бога молить, Господь вам воздаст сторицей за вашу доброту, Пожалейте слепого, пожалейте слепого! — а другие показывают изъязвленную ногу, высохшую руку, и внезапно перестаем мы понимать, откуда исходит этот ужас, этот стонущий речитатив, видно, дрогнули и распахнулись врата ада, ибо только из преисподней мог вырваться подобный феномен, и теперь уже продавцы лотерейных билетов взялись предлагать свой выигрышный товар столь зычно и азартно, что мы бы не удивились, увидав, как поднимающиеся к небесам молитвы застряли на полдороге, и кто-то, оборвав «Отче наш», затрепещет: Три тысячи шестьсот девяносто четыре, и, продолжая рассеянно сжимать четки, ощупает лотерейный билет, словно взвешивая возможность выигрыша, а потом развяжет платок, извлечет из уголка его потребное количество монет и возобновит молитву с того самого места, где была она прервана: Хлеб наш насущный даждь нам днесь — но уже окрыленный надеждой. Снуют в этой толпе продавцы одеял, галстуков, косынок, корзин, а равно и безработные, торгующие почтовыми открытками, впрочем речь не идет о торговле в полном смысле слова — сначала они получают милостыню, потом вручают открытку, это такой способ сохранить собственное достоинство, этот бедняк — не побирушка и не попрошайка, он если и собирает милостыню, то лишь потому, что работы нет, и замечательной идеей осеняет нас: а не дать ли каждому безработному по такому вот лотку с открытками, не повесить ли сверху черный лоскут материи, а на нем белыми буквами, чтоб в глаза бросалось, написать «Безработный», что, во-первых, облегчит подсчет, а, во-вторых, не даст нам позабыть о них. Однако хуже всего бродячие торговцы, водящиеся здесь во множестве, ибо они сильней всего нарушают благостный покой и мир, каковые должны царить как в душе паломника, так и во всем месте сем, и Рикардо Рейсу лучше обходить их стороной, а иначе в мгновение ока с невыносимым криком ткнут ему под нос: Глядите, как дешево! Видите, освящено! — рисованные, литографированные, маслом писанные и изваянные образы Пречистой Девы, груды четок, связки распятий, вороха ладанок, сердца Иисусовы, тайные вечери, рождества, бесчисленных Вероник, и, если только хронология позволяет — трех коленопреклоненных и сложивших руки для молитвы пастушков, один из которых — паренек, однако ни в агиографии, иначе именуемой жизнеописаниями святых, ни в процессе причисления к лику присно-блаженных не было установлено, что он когда-нибудь дерзал залезать — одним словом, дерзалезал — под юбки девчонкам. Вся эта торговая братия исходит в истошном крике, понося иуду-коллегу, сумевшего улестить покупателя и отбить его у соседа, и вот уже раздирается завеса в храме, и валятся на голову бессовестного нарушителя долга проклятия и брань, и Рикардо Рейс не помнит, чтобы раньше или теперь, здесь или в Бразилии приходилось ему слышать столь забористую литанию, удивительно разрослось и расцвело это ответвление риторики. Бесценное сокровище католичества играет многими огнями — страданий тех, у кого осталась последняя надежда — ежегодно приходить сюда, считая, что пришел черед; веры, которая в месте сем особенно возвышенна и сильна; милосердия; рекламы чудодейственного «Бовриля»; производства ладанок и прочего; индустрии еды и питья; тканья и чеканки; пропаж и находок — как в смысле переносном, так и в самом прямом, ибо к поискам и находкам в конечном счете все и сводится, и потому-то Рикардо Рейс не оставляет стараний, но искать-то он ищет, вопрос в том, найдет ли. Он уже был в лазарете, уже обошел все, с позволения сказать, стойбища и становища, обрыскал ярмарку во всех направлениях и теперь спускается на галдящую площадь, погружается в глубь толпы, наблюдает за тем, как практически отправляются ритуалы веры: как молятся с жаром, как во исполнение обета ползут на коленях, уже стертых в кровь, и добросердечные подруги подхватывают кающуюся под мышки, пока не лишилась она чувств от боли и непереносимого экстаза, как выносят из лазарета больных, укладывают их шеренгами, и между ними проносят образ Пречистой Девы, украшенный белыми цветами, и Рикардо Рейс всматривается в лица, ищет, да все не обрящет, и похоже все это на сон, единственный смысл которого — смысла не иметь, это то же самое, что видеть во сне дорогу, нигде не берущую начала, или ничем не отброшенную тень на земле, услышать слово, само собой соткавшееся в воздухе и само собой в нем растаявшее. Пронзительные дрожащие голоса выводят корявые и примитивные гимны — «соль-до» — постоянно прерывающиеся и возобновляемые, но вот внезапно обрушивается на площадь тишина, выносят образ из часовни, мороз по коже и волосы дыбом, дуновение сверхъестественного проносится над двумястами тысячами голов: сейчас что-то произойдет. Охваченные мистическим пылом, болящие протягивают платки, четки, ладанки служкам, а те прикасаются ими к образу, а потом возвращают по принадлежности, и молят несчастные: Пресвятая Дева, даруй мне жизнь, Пресвятая Дева, поставь меня на ноги, Пресвятая Дева, верни мне слух, Пресвятая Дева, очисти меня от парши и коросты, Пресвятая Дева, Пресвятая Дева, а немые и лишившиеся языка не молят, а только смотрят, если есть чем смотреть, и Рикардо Рейс, как ни вслушивается, не может услышать: Пресвятая Дева, воззри на мою левую руку и, если можешь, исцели ее, не искушая Господа твоего, ибо по здравом размышлении ты ничего не должна просить, но все принимать, как велит смиренномудрие, один Бог знает, что подобает и что пристало каждому из нас.