ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Жестокий и нежный

Конечно, из области фантастики такие знакомства. Герои неплохие, но невозможно упрямые. Хоть, и читается легко,... >>>>>

Обрученная во сне

очень нудно >>>>>

Королевство грез

Очень скучно >>>>>

Влюбленная вдова

Где-то на 15 странице поняла, что это полная хрень, но, с упорством мазохостки продолжала читать "это" аж до 94... >>>>>

Любовная терапия

Не дочитала.... все ждала когда что то начнётся... не понравилось >>>>>




  44  

Но они пошли. И Рубин не удержался — вставил в эту группу поэта Николая Бруни. Уж очень был велик соблазн такой подтасовки.

В Троицких воротах Кремля часовой трогал каждого за плечо (пропуск был общий) и вслух пересчитывал: один, второй, третий. Шестнадцать лет оставалось Бруни до такого же пересчета в тюрьме.

Потом была комендатура (с тем же тщательным пересчетом), лестница (на поворотах маршей — часовые) и огромный белый коридор старинного служебного помещения. Луначарский принимал депутацию в кабинете своей квартиры в Кремле. Когда они расселись, Луначарский пристально и медленно обвел всех глазами, и Ходасевичу показалось, что нарком снова на всякий случай пересчитывает их.

Было у Рубина на совести одно смешное, но болезненное воспоминание о молодой жестокости давних лет Уже заканчивал он школу тогда (шел пятьдесят третий год), историю преподавал у них некий Наум Соломонович, изгнанный из какого-то научного института в самом начале борьбы с безродными космополитами. Если кто и подходил внешне (схожестью с газетными карикатурами) под эту бессмысленную кличку, то уж, конечно, их Наум Соломонович — ввиду крайней непривлекательности своей и крайне типичной внешности. С пышными остатками белых кудрей вокруг огромной плеши, толстогубый и с огромным носом (из которого так же, как из ушей, торчали жесткие завитки волос), с темнокарими навыкате глазами, полными вековой скорби изгнанников, нездорово рыхлый и не только бедно, но и неряшливо всегда одетый, с невероятным, пародийным акцентом. В классе к нему по-разному относились, даже скорей любили за восторженно-необъятное знание своего предмета, но никогда не упускали случая подшутить, тайком передразнить, воспользоваться его тихостью и попустительством. Однажды Наум Соломонович на урок не явился — пришел директор, попросил час истории пересидеть спокойно, объяснил, что их учителя вызвали получать затерявшийся фронтовой орден, нашедший его спустя восемь лет. Мельком директор сказал, что у Наума Соломоновича это третий или четвертый орден, а медалей не сосчитать, что он всю войну воевал с отчаянной храбростью в пехотной разведке. В тоне директора чувствовалась одновременно и любовь, и боязнь проявить ее чрезмерно, ибо в то время не ко всем имел право человек проявлять любовь, уважение, даже симпатию. Это решали за него, и нарушение регламента было чревато.

А на следующий день пришел Наум Соломонович. Тот же черный его обтерханный пиджак сиял по случаю множеством наградных колодок и свежим орденом. Очарование, однако, разрушилось при первых звуках его голоса, еще более акцентированного волнением и торжеством.

— Ребята! — сказал он. — Вчера я был в Кремле. Я сейчас вам расскажу по порядку. Часовой проверил мою фамилию в списке, потом долго вглядывался в паспорт и в меня, после близко-близко наклонился к моему уху и спросил: оружие есть? Нет, конечно, нет, и я пошел дальше. После я пришел, куда сказали, но это тоже были часовые. Они проверили паспорт и тоже у меня спросили: оружие есть?

На вопросе этом голос Наума Соломоновича взлетал и креп, он задавал его (или воспроизводил), как секретный воинский окрик, требующий пароль у фронтового склада.

— А потом уже почти я в зале, но ко мне подходят двое в штатском и с обеих сторон тихо шепчут мне в оба уха: оружие есть? Народа в зале было мало, и нас отпустили быстро. Но вы знаете, кто вручал мне орден? Ворошилов! Климент Ефремович Ворошилов! Он немного знал меня по войне. Он не просто пожал мне руку. Он меня обнял — и вы знаете, что он мне сказал?

— Оружие есть? — хором гаркнула половина класса, точно и безжалостно воспроизведя интонацию. С той минуты знал и помнил Рубин, как мгновенно может погаснуть и помертветь человеческое лицо, словно серым пеплом вдруг усеянное и оцепенело застывшее. Тусклым спокойным голосом Наум Соломонович перешел к уроку, класс старался не смотреть на него; этот час так и остался у Рубина памятью о невыносимом стыде. Он тогда кричал едва ли не громче всех.

Тут Рубин покурил, раздумывая, где бы в книге рассказать эту историю, снова расстроился от своего былого хамства и вернулся в Кремль к Луначарскому.

Этот жалобный писательский поход привлек Рубина не какой-нибудь удачной речью или репликой наркома, вовсе нет. Луначарский ничего не обещал. Дело клонится отнюдь не к весне, сказал он, а весьма и весьма напротив. Рабоче-крестьянская власть разрешит, одобрит и поддержит только ту литературу, которая ей полезна и нужна. А всякую другую — увы, сказал нарком. Лес рубят — щепки летят, сказал нарком. Вот еще когда, оказывается, обновилось свежим смыслом это выражение, подумал Рубин. Много, много позже спохватится Россия, что лес рубили диковинно: лучший ушел на щепки. Как это ни прискорбно, сказал нарком, обещать он ничего не может.

  44