— Новость, да!
— Раздакался… Кто невеста хоть? Ворон-Коракс изумленно вытаращил глаза, сверкнув белками:
— То есть как — кто?! Твоя сестра, маленький хозяин, да!
…и тут на меня накатило.
Память ты, моя память… острое чувство опасности ударило сразу, со всех сторон, без всякой видимой причины — я кожей ощутил, как скорлупа моего собственного Мироздания, скорлупа яйца, которое было моим личным Номосом, затрещала, грозя вот-вот расколоться. Треск оглушил, заполнил уши, я уже не слышал, что каркает мне Ворон; я вдруг перестал понимать его язык, чего со мной не случалось уже давно, с тех пор как… впрочем, не важно, с каких.
Не случалось!
Моему миру, всему, что было мне дорого, — и мне самому в том числе! — грозила опасность. От кого? От эвбейского басилея Навплия, которого я-маленький однажды мельком видел у отца в гостях? От его сына Паламеда, которого я не видел никогда? От предстоящей свадьбы? Помню, при этой мысли треск скорлупы, заполнявший мои несчастные уши, взревел штормовым прибоем и медленно пошел на убыль.
Я понял: это означает — «да».
Любимое Вороново словечко.
Но почему?!
* * *
— …не слышишь? Жрать пошли, да?
— Да, — словно в беспамятстве, кивнул рыжий подросток. Побрел к костру вслед за Вороном. Ноги плохо слушались, оскальзываясь на тех самых камнях, по которым только что уверенно носили своего хозяина с грузом на плечах.
Может быть, новый груз оказался куда тяжелей?
— Садись с нами, басиленок! — так, с легкой руки вездесущего Эвмея, его называли теперь и пастухи, и мореходы, и… да все, почитай, называли! Кроме эфиопа с няней.
Одиссей привык.
Моряки подвинулись, уступая место; в руки сунули дымящийся, истекающий горячим жиром ломоть баранины, предусмотрительно уложенный на тонкую ячменную лепешку. В деревянную чашу нацедили на треть вина и под взглядом бдительной Эвриклеи изрядно долили водой — куда больше, чем хотелось бы Одиссею.
Впрочем, сейчас он не обратил на это внимания.
Дружно плеснули из чаш в костер — Амфитрите-Белоногой, морским старцам Нерею с Форкием, помянули также Эола-Ветродуя — и приступили к трапезе.
Смачно трещали разгрызаемые крепкими зубами кости. Весело трещали поленья в костре. А в ушах Одиссея стоял иной треск. — треск окружающей его скорлупы. Треск привычного миропорядка, готового рухнуть. Он не слышал пышных здравиц и соленых морских шуток, не слышал других, мелких и пустых новостей; он был не здесь. Съежился внутри маленького мира, которому грозила опасность. Пронзительное ощущение беззащитности, хрупкости собственного бытия, угрозы, нависшей над ним и его близкими, не давало покоя.
Надо что-то сделать! Предотвратить угрозу! Отвести удар от Итаки! отца! мамы!..
Но — как?
Рыжий подросток не знал — как. Просто вдруг, без видимой причины, ему стало скучно. И некто холодный и бесстрастный, другой, живущий внутри «него» человек, спокойный и расчетливый, лишь изредка поднимавшийся на поверхность из темных глубин души — этот человек, которого звали Одиссей, что значит Сердящий Богов, сказал:
"Ты сделаешь все, что понадобится. Завтра явишься к отцу а там посмотрим. Если нужно будет убить — убьешь. Если нужно будет обмануть — обманешь. Если нужно будет предать — предашь. Твой личный Номос важнее предрассудков. Ты справишься".
И безумный треск наконец исчез. Лишь перекликались угли в догорающем костре, подергиваясь сизой изморозью пепла.
Рыжий басиленок тупо смотрел в пустую чашу.
— Ты чего, да? — спросил эфиоп.
— Ничего.
ИТАКА
Безымянная бухта, Север Близ Грота Наяд
(Монодия[28])
Галька ворочалась под босыми ступнями. Сандалии остались у костра, возвращаться за ними было лень, и с неба насмешливо мерцали мириады глаз звездного титана Аргуса.
Другой Аргус — земной — бесшумно стелился позади.
Было плохо. Ой, мамочки, как же. плохо-то! В ушах насмешливо толклась память о треске, раздирающем бытие надвое. Ты безумец! рыжий, ты безумец! кого боги хотят покарать…
Ворочалась галька.
Ворочалось море; бормотало обидные слова.
— Ну ты-то! ты-то чего за мной ходишь! Что тебе надо?!
Пожав плечами, Старик отстал.
— Не уходи! подскажи! посоветуй!
— Что тебе подсказать?
— Я сумасшедший?
—Да.
Еще два года назад выяснилось: разговаривая со Стариком, не обязательно произносить слова вслух. Это помогло. В последнее время удавалось даже вести две беседы одновременно: первую — с отцом, с даматом Алкимом Ментором, Эвмеем — да мало ли с кем еще?! А другую слышимую чужими не более, чем слышно эхо молчания — со Стариком. Мама была рада… и во взглядах родных, вспыхивающих украдкой, перестала сквозить боль и неизбывная грусть.