– Которая теперь супруга коннетабля…
– Именно! Мишель умер на пороге нашего дома, где я его прятала. Чернь его разорвала, а Легуа… ударом резака… его добил. Сколько было крови… Кровь была везде, и этот ужас я видела, я, ребенок тринадцати лет. Я чуть не лишилась рассудка, но Бог сжалился надо мной и лишил сознания, пока эти одержимые вешали моего отца и поджигали дом. Мы с матерью… нашли убежище во Дворе Чудес, а в это время Кабош похитил мою сестру и надругался над ней! Именно там я встретила мою добрую Сару… Она ухаживала за мной… спасла меня…
События давно прошедших лет яркими, четкими картинами воскресали в ее памяти. На самом дне своей памяти она находила, как давно зарытое сокровище, детские впечатления во всей их первой свежести.
И все же двадцать три года!.. Двадцать три года с тех пор, как из ее детского сердца вырвался первый крик любви, за которым тут же последовал стон агонии. Действительно, кажется, что только вчера она видела, как на ее глазах рухнул Мишель. Она полюбила его с первого взгляда, за одну секунду он стал всем для нее, казалось, что его жестокая смерть убила и ее.
Она была убеждена, что ее глубоко опечаленное сердце никогда больше не оживет… Так и жила она в тоске до того дождливого вечера, когда петля злой судьбы ослабла и выбросила почти к ее ногам того единственного, кто мог заставить забыть ее нежную и жестокую детскую любовь.
Но вот она вернулась к реальности и, не открывая глаз, спросила хриплым голосом:
– Это его, не правда ли… Гийома Легуа убил мой муж?
Это был не вопрос. Она знала своего мужа, его ярость и непреклонность.
– Да, это так! Мы успели вмешаться, чтобы помешать ему убить Кошона. Он заколол мясника и уже повалил епископа, приставив колено к груди и сжимая железной перчаткой горло.
Катрин открыла глаза и буквально взорвалась:
– А! Так вы успели вовремя! И можно подумать, вы этим гордитесь? Гордитесь тем, что спасли эту свинью, это чудовище, которое сожгло Жанну! Вы не только не должны были ему помешать, но вы сами должны были его повесить на первой же виселице. Что же касается моего супруга, то знайте, что я не только не упрекаю его в том, что он сделал, но я сделала бы то же самое… и даже что-нибудь похуже, так как это был только суд, истинный, простой и справедливый суд! Какой уважающий себя мужчина может, скрестив руки, с холодным сердцем спокойно наблюдать, как мимо него проходит убийца его брата? Уж во всяком случае, не мой! У всех Монсальви горячая, страстная, благородная кровь, которую они без колебаний готовы пролить за своего короля и за свою страну.
– Я не говорил обратного, – проворчал Тристан, – и в армии все давно знают, что у вашего супруга самый что ни на есть вспыльчивый характер. Но почему, в самом деле, он не сказал, что связывает вас с этим Легуа и обо всем том зле, которое он вам причинил? Когда его арестовали, он уперся и только выкрикивал, что этот Легуа подлая тварь и что он осудил его по справедливости.
– Если бы он это сказал, изменилось бы что-нибудь в этом случае? Вы находите, что мой муж может гордиться подобным родством? Поймите, Тристан, мой супруг не любит вспоминать, что его супруга родилась в лавке на Мосту Менял, в семье золотых дел мастера, с душой и руками ангела, но без грамма дворянской крови.
– Он не прав, – буркнул Тристан, – хотя я и понимаю его. Со своей стороны, я вас еще больше полюбил. Но крупные феодалы невыносимо заносчивы. Они легко забыли, что во времена Меровингов их предки были полудикими мужиками, только еще более неуживчивыми, чем их соседи. Дворянство они подхватили, как болезнь. Но не только не выздоровели, а передали своим потомкам, и в более тяжелой форме. Право вершить суд! Именно этой привилегией они больше всего дорожат… той, что толкнула мессира Арно нанести удар, несмотря на приказы коннетабля.
– И в самом деле, – сказала Катрин опять с бледной улыбкой. – Скажите мне, как это произошло…
– О! Это просто: в первый же вечер освобождения коннетабль занялся теми пятьюстами молодцами, засевшими в Бастилии. Он не питал к ним особо нежных чувств… особенно к Люксембургу и Кошону. Он желал захватить все это высшее общество в его берлоге и пойти на штурм. Он рассчитывал к тому же на то, что запасов продовольствия окажется недостаточно, но славные люди, которые открыли нам ворота, во главе с Мишелем де Лаллье пришли к монсеньору и попросили его о милости.
«Монсеньор, – говорили они, – если они захотят сдаться, не отказывайте им. Сегодня вы вернули Париж! Возьмите от Бога его дар и отплатите ему милосердием…»