ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Жестокий и нежный

Конечно, из области фантастики такие знакомства. Герои неплохие, но невозможно упрямые. Хоть, и читается легко,... >>>>>

Обрученная во сне

очень нудно >>>>>

Королевство грез

Очень скучно >>>>>

Влюбленная вдова

Где-то на 15 странице поняла, что это полная хрень, но, с упорством мазохостки продолжала читать "это" аж до 94... >>>>>

Любовная терапия

Не дочитала.... все ждала когда что то начнётся... не понравилось >>>>>




  233  
  • — Эх, титеся!
  • Да раскатитеся!
  • Я дала вам три раза́ —
  • Расплатитеся!

Это «Эх, титеся!» долго еще стояло в ушах у Елагинской коммуны. Дважды пройдясь туда-сюда по Невскому и не встретив противников, елагинцы в четвертом часу дня отправились восвояси. Хмелев приказал при возвращении на Елагин транспаранты не сворачивать — и удостоился похвалы от шагавших навстречу матросов: правильно, дедушка, долой гнет! Крестовцев же, главных сторонников новой власти, так никуда и не выпустили. Корабельников с командой дождались пяти, когда оцепление было снято, и под мокрым снегом, всем назло, промаршировали-таки по безлюдному Невскому со своими плакатами, кругами и квадратами. Девушки поголовно простудились, Корабельников был мрачен как никогда, и только крестьянский поэт Конкин пребывал в эйфории — город явно рехнулся, и скоро Россия станет сплошь деревенской. Так закончилась петроградская майская демонстрация 1918 года.

18

В ночь на девятое мая Оскольцеву был сон.

Ему снились Гротов, Кошкарев, Шергин, Ватагин, Гуденброк, Бельчевский — все, кого он помнил и во сне почему-то очень любил. В них появилась какая-то удивительная кротость, не свойственная живым, В Ватагине больше не было ничего от хрипло ревущего быка, влекомого на бойню; глазки его лучились добротой. Гуденброк показывал свой наконец-то извлеченный зуб.

— Не больно, ни чуточки не больно! — приговаривал он.

— Не больно, — кивали Кошкарев и Шергин. — Non dolet!

— Я зайчик, я зайчик! — весело вскрикивал Бельчевский, прыгая по огромному зеленому лугу.

— Если бы все знали, никто бы не боялся, — печально сказал Гротов. — Так ведь всегда. И если бы никто не боялся, как было бы хорошо.

— Такая была бы жизнь, — кивнул Гуденброк.

— Уж это будьте уверены, — басил Ватагин. На ладони у него почему-то было яйцо.

Наверное, Пасха, подумал Оскольцев.


Он проснулся в слезах и лежал так некоторое время, думая о том, что вот наконец и прорвался к истинному себе — мозг за отсутствием другой пищи полгода жрал сам себя и проел наконец дыру в той стене, которая отделяла Оскольцева живого от Оскольцева настоящего. Надо было всего только умереть, потому что живое слишком многим отягощено, а мертвое ничего не боится, сохраняя при этом все лучшее, что было в живом. Это надо было продумать, и он снова закрыл глаза.

Каждый режим можно было принять только в его смерти, в его смертности, потому что ни в чем другом человеческое не проявляется. Сама идея бессмертия была нечеловеческой, потому что происходила из природы. Движение по бесконечной прямой есть то же движение по кругу. Человеческой была только обреченность, сама идея конечности. И потому со всякой надеждой на бессмертие приходилось проститься.

Именно Божественная мудрость мироустройства наводила на мысль о полной взаимной отчужденности Бога и человека, потому что помыслить вечное Божество в детстве или юности казалось немыслимо. Оно всегда с самого начала знало все, и начала, и концы, и устройство тополиного семени, и секрет вечного воспроизводства злака, дерева, плода. Но такое Божество никогда не поняло бы Оскольцева и не простило его. Ему чужда была сама идея прощения — то ли дело проращение, воспроизводство, прирост. И за этим Богом Оскольцеву всегда рисовался другой — справедливейший, человечнейший, — и даже в самый миг единственной своей (он верил, что туда на прием попадаешь единожды) встречи с верховным Божеством он был бы уверен, что, если божество это его осудит, за ним есть какой-то другой, его собственный Бог, который все поймет и простит.

Но поскольку такой всепрощающий Бог рисовался всякому, даже и последнему злодею, даже и Бродскому, который не верил ни в какого Бога, — примирить все эти одинаково страстные и одинаково обреченные хотения могла только немота, пустота, окончательное небытие, в котором все оказались бы наконец равны. И надо же было чем-нибудь отличаться от природы! Чтобы отличаться, надо было умереть.

Он только теперь понял, что смысл грехопадения, самая суть отпадения человека от Бога в том и заключалась, что человек выбрал смерть, выйдя из бесконечного райского полдня. Ведь в раю не было ночи. В раю стоял вечный блаженный день, а верней, особое время без ночи и дня, какое рисовалось ему по гравюрам Доре к Мильтону в старом издании «Потерянного рая». Там клубились какие-то бесконечные дымные облака, а расширяющиеся, косо расходящиеся лучи света боролись с довременной тьмой, но борьба эта больше всего напоминала игру двух равных, невозможных друг без друга начал. То, играючи, одолевал свет, то, дружелюбно пугая, наступала тьма. Между дымными тучами и дымными лучами была лишь иллюзорная, несущественная разница. И только человек сошел с этого черно-белого, а по сути, одноцветного поля, не пожелав вечности. В его особости и заключался грех, который нельзя было поправить никаким Новым Заветом: Новый Завет как раз и был отчаянной попыткой противопоставить этой вечной жизни вечную смерть, против круга выставить крест, но ничего, кроме одинокой гордости отверженного, этот выбор не сулил человеку. Но уж при такой гордости всякую надежду следовало оставить.

  233