— Не правительства, Борис Леонидович, а Центрального комитета, дорогой Борис Леонидович. Но все равно, я слушаю…
— Ах, ну как же это в самом деле! Меня ввели в заблуждение и выставили неучем. Да-да-да, так о чем я? С той утренней, всех осчастливившей минуты мои мысли потянулись к вам… По своей врожденной несговорчивости искусство не может даже в такой день заискивать перед неизбежностью истории — перед ее забывчивостью и неблагодарностью к тем лицам, которых она сама же с несудимой произвольностью выбирает себе в любимцы… Вы из их числа. И мне представилось, как нескончаемо длится этот весенний день для вашей попранной искренности, которую я всегда ценил на расстоянии, не соглашаясь с точкой ее приложения… Мне захотелось высказать вам слова понимания, не дожидаясь, пока огорошенная весною Москва станет ночной и сделает невозможной такую простую вещь, как телефонный звонок сочувствия… И как раз то, что вы менее всего могли ожидать его от меня, заставило наконец мою руку отбросить запреты и поднять трубку… Простите еще раз. Надеюсь, мы найдем случай поговорить обо всем этом яснее и на равных… Спокойной ночи!
Немудрено, что Авербах купился — и предложил встретиться немедленно, сейчас, то есть завтра же! Он вызвался сам зайти к Пастернаку! Данин растерялся — адрес Пастернака он знал приблизительно: Волхонка, 14… Но квартира? Девять!— бухнул он, не задумываясь; и, о чудо! попал. Не иначе дьявол дергал всех за ниточки в этом странном представлении. Открыли справочник (там иногда телефоны печатались с адресами): точно, Пастернак — Волхонка, 14, квартира 9! И надо же было так совпасть, что Пастернак, уже месяц к этому времени живший с Зинаидой Николаевной у брата,— оказался 25 апреля дома, у больного сына!
Молодежь решила срочно разоблачить розыгрыш — ровно в два к дому на Волхонке отправился Данин, но он так торопился, что на велосипеде врезался в трамвай; пока разбирались с милицией, чинили велосипед… короче, когда он прибыл на Волхонку, было уже начало третьего. Он час простоял на страже у подъезда — никого. Через неделю выяснилось, что ровно в два Авербах действительно приходил. Ему открыл пораженный Пастернак:
«Нет, я никого не мог к себе звать… Это недоразумение! Я давно живу в другом месте. А сейчас я не имею права даже вас впустить. У вас есть маленькие дети? Нет? Ну, все равно!» —
и захлопнул дверь. Авербах ничего не понял и ушел.
Пастернак потом комментировал эту историю: «Кто-то без доброты пошутил над нами»… Но важно тут не то, что молодежь в тридцать втором жестоко шутила, не догадываясь о собственной участи. Важно то, что Пастернак казался человеком, способным от души пожалеть собственного низвергнутого врага. И это лучше говорит о его репутации, чем самые восторженные отзывы.
А 29 мая в «Литературной газете» появляется за подписью «К.» (Флейшман предполагает, что за скромной буквой укрывался Владимир Кирпотин, член ЦК, секретарь вновь созданного оргкомитета Союза писателей, видный борец с троцкизмом) подвальная статья «О Пастернаке» — утверждающая новый, послерапповский взгляд на него. Пастернака здесь сравнивали с Брюсовым — то есть не подвергали сомнению его искреннее сочувствие революции, хотя и называли его стихи «интеллигентской поэзией вчерашнего дня». Пастернаку обещали «необходимую помощь и поддержку». Это было и требование, и аванс. 11 августа в заметке той же «Литгазеты», повествующей о писательском гостеваний на Урале («Из мрака кризиса — к зареву уральских домен»), Пастернак уже назван «одним из лучших современных советских поэтов».
7
Первое издание «Второго рождения» вышло тиражом 5 тысяч 200 экземпляров, под редакцией Эдуарда Багрицкого. В литературе положение Пастернака значительно упрочилось: главные враги уничтожены, партийное и писательское начальство смотрит с одобрением и надеждой. В личной жизни все выглядело еще оптимистичней:
«Я совершенно счастлив с Зиною. (…) Она очень простой, горячо привязывающийся и страшно родной мне человек и чудесная, незаслуженно естественная, природно сужденная мне — жена».
Это письмо к кузине и тетке в Ленинград. В чувстве к Зине он в этот момент совершенно искренен. О его быте впервые со времен детства умело и горячо заботится другой человек. В Зине его пленяет все — непосредственность, простота, прямота; все, от чего он девять лет спустя не будет знать, куда деваться. Однако не будем забывать, что именно ей в 1948 году он надписал детгизовского «Гамлета»: