ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Проказница

Наверное, это самая тупая и не интересная книга, которую я когда-либо читала! >>>>>

Музыкальный приворот. Книга 1

Книга противоречивая. Почти вся книга написана, прям кровь из глаз. Многое пропускала. Больше половины можно смело... >>>>>

Цыганский барон

Немного затянуто, но впечатления после прочтения очень приятные )) >>>>>

Алая роза Анжу

Зря потраченное время. Изложение исторического тексто. Не мое. >>>>>

Бабки царя Соломона

Имена созвучные Макар, Захар, Макаровна... Напрягает А так ничего, для отдыха души >>>>>




  225  

Значит, «просоветский» — или, если угодно, государственнический — выбор Пастернака в начале тридцатых диктовался христианскими соображениями?

Да, в его случае надежда и чувство вины оказались дороже априорной правоты. Пастернаку претило высокомерие. Он полагал,— и не без оснований,— что фрондеры не любят и не знают народа. Они не видели в революции мести за многовековые унижения. Отказ от сотрудничества с государством в этих условиях представлялся Пастернаку предательством.

Любопытно, что Мандельштам в это время тоже говорил о традициях революционной интеллигенции, понимая их ровно противоположным образом:

  • …Для того ли разночинцы
  • Рассохлые топтали сапоги,
  • Чтоб я теперь их предал?!
  • Мы умрем, как пехотинцы,
  • Но не прославим
  • Ни хищи, ни поденщины, ни лжи.

Здесь-то и сошлись два варианта интеллигентской жертвенности. И чье положение трагичней — не ответишь. Для Мандельштама верность «четвертому сословью» — это исповедание интеллигентского кодекса чести, в который входят и недоверие к власти, и отказ от сотрудничества с ней, и антигосударственничество. Для Пастернака верность интеллигентским идеалам — это как раз готовность принять революцию со всеми ее гримасами, потому что — ведь этого хотели! Этого ждали! И принять ее легче всего было теперь, когда «перегибы» будто бы начинают выправляться и даже «Спекторского» напечатали… Позиция Пастернака — по большому счету блоковская в ее конечном развитии: смешно подкладывать щепки в костер, а потом бегать вокруг него с криком: «Ай, ай, горим!» Мандельштаму ли, марксисту-самоучке, в гимназии изучавшему «Эрфуртскую программу»,— отрекаться теперь от того, во что вылились мечты трех поколений русской интеллигенции?

В исторической перспективе прав оказался Мандельштам — он первым заметил, что вместо воплощения интеллигентской мечты на руинах прежней империи стремительно выстраивалась новая. Пастернак, уже написавший свои «Стансы», тоже видел прямые аналогии между Сталиным иНиколаем. Но ведь таков выбор народа! Ведь не ради же абстрактных идеалов гибла разночинная интеллигенция. Все для народа, а «пустое счастье ста» не стоит сожалений. Пастернак отрекался от идеалов и предрассудков своего класса («нас переехал новый человек») в тот самый момент, когда Мандельштам именно в этих родовых признаках — семья, класс, национальность — искал опоры в своем одиноком противостоянии ходу вещей.

Кто был прав?

Художник прав в той мере, в какой остается художником. Пастернак в начале тридцатых переживает «Второе рождение», Мандельштам составляет невышедшую книгу «Новые стихи». И в том и в другом цикле есть бесспорные вершины и практически нет провалов. Правы оба. Тем более что обоим пришлось расплачиваться. Разница в том, что Мандельштам в начале тридцатых жил с вернувшимся «сознанием своей правоты», а Пастернак — с усугубляющимся сознанием неправоты. Но разве не этого он хотел?

Немудрено, что к 1934 году, который их надолго развел,— отношения между ними испортились.

7

Мандельштам начала тридцатых все чаще вел себя как юродивый. Он беспрерывно требовал третейских судов, склочничал, скандалил,— жизнь его превратилась в трагифарс. Иногда они с женой бывали у Пастернаков. Хозяин после долгих просьб соглашался почитать. Мандельштам перебивал и начинал читать свое. Ему самому хотелось быть в центре внимания. Он говорил рискованные вещи, ругал власть почем зря, рассказывал политические анекдоты. Зинаида Николаевна его ненавидела.

«Он держал себя петухом, наскакивал на Борю, критиковал его стихи и все время читал свои. (…) В конце концов Боря согласился со мной, что поведение Мандельштама неприятно, но всегда отдавал должное его мастерству».

Мандельштам — один из немногих собеседников, с которыми Пастернак мог дотянуться до себя, поговорить без скидок,— но у того своя боль и своя гордыня: Пастернака печатают, знают, он популярен и признан коллегами — а Мандельштаму негде и некому прочесть новые стихи, литературных друзей нет, романес с Тверского бульвара закономерно отвернулись; он дружил теперь с биологами, естественниками, отводил душу с молодым учеником Липкиным, на котором тоже нередко срывал злость… «Все время читалсвои стихи» — да где ж ему и было читать их? Эта привычка зачитывать стихами первого встречного тоже была формой юродства и вызова: Наталья Штемпель вспоминала, как в Воронеже, в ссылке, Мандельштам из уличного телефона-автомата звонил следователю, курировавшему его ссыльную жизнь: «Нет, слушайте, вы обязаны слушать!» И читал ему стихи из «Воронежских тетрадей»… В конце концов между Мандельштамом и Пастернаком наступило естественное охлаждение — был большой званый ужин, приехали грузинские поэты, был Тихонов (он, приезжая из Ленинграда, останавливался обычно на Волхонке). Гости превозносили Пастернака, просили читать. Вместо него стал читать Мандельштам. Новых его стихов никто не понимал, вел он себя вызывающе — вечер расстроился, и больше его в гости не звали.

  225