Так, этими самыми словами, думал он в Переделкине, мысленно прощаясь с женой и детьми, с жизнью, с землей, уходящей под снег. Любовь не менее катастрофична, чем гибель. Быть человеком — значит уметь прощаться. Жить — значит терять.
7
Именно здесь нам кажется уместным поговорить о пастернаковском христианстве, отличном и от церковного (иерархичного, формализованного), и от мандельштамовского (дионисийского, эллинистического), и от леонтьевского (карающего, государственного).
Именно это понимание катастрофы как тайного, подспудного фона жизни и благодарность за величие переживаемого, за обретаемую на переломе свободу — основа религиозности Пастернака. Каково сочетание —
«Бедные мои дети. Я вас больше никогда не увижу. Господи, Господи, зачем мне так нравится твой порядок».
Все дело в «безбрежности вмещенья», в готовности принять этот порядок и оправдать его. В счастье Пастернак беспокоен — не потому, что счастье незаслуженно, а потому, что хрупко. Трагедия есть норма. Возвращение к ней так же естественно и, страшно сказать, радостно, как возвращение к младенчеству — к стихии подлинности, от которой человека только отвлекают «дом, работа и покой». Подлинность — вот: «последняя, последняя трава. Лопушок, подорожник».
О новом и уже окончательном обретении евангельских ценностей рассказывает «Рассвет», чудом прорвавшийся в «День поэзии-56». Вспомним эти стихи — не самые сильные в живаговском цикле в силу некоторой их декларативности, но важнейшие для понимания пастернаковской веры:
- Ты значил все в моей судьбе.
- Потом пришла война, разруха,
- И долго-долго о тебе
- Ни слуху не было, ни духу.
- И через много-много лет
- Твой голос вновь меня встревожил.
- Всю ночь читал я твой завет
- И как от обморока ожил.
- Мне к людям хочется, в толпу,
- В их утреннее оживленье.
- Я все готов разнесть в щепу
- И всех поставить на колени.
Зинаида Николаевна вспоминала о трагифарсовом эпизоде: Николай Погодин, советский драматург-ленинианец, искренне недоумевает: «Что он читает заветы Ильича, это понятно, но почему ему хочется всех поставить на колени?!» Само собой, как еще можно было истолковать в 1956 году «Всю ночь читал я твой завет и как от обморока ожил»! Обмороком, выходит, было сталинское искажение партийных норм, Пастернак всю ночь читал Ленина и ожил, и теперь ему «к людям хочется, в толпу». Но на колени-то зачем? Что на коленях молятся, в пятьдесят шестом большинство уже не помнило.
- И я по лестнице бегу,
- Как будто выхожу впервые
- На эти улицы в снегу
- И вымершие мостовые.
- Я чувствую за них за всех,
- Как будто побывал в их шкуре,
- Я таю сам, как тает снег,
- Я сам, как утро, брови хмурю.
- Со мною люди без имен,
- Деревья, дети, домоседы.
- Я ими всеми побежден,
- И только в том моя победа.
Победа побежденного, первенство последних — именно так и следует понимать «боготворящее обожанье» из «Ранних поездов»: не за пролетарское же происхождение боготворит Пастернак своих попутчиков! Для него естественно и радостно быть побежденным, последним, забытым; жить на грани гибели, тушить зажигательные бомбы, готовиться к смерти, плодоносить без цели, смысла и руководящих советов,— как летняя и осенняя земля. Чем безнадежней, тем радостней — ибо сквозь плотную ткань жизни, вдруг истончившуюся, начинает брезжить «этот свет», который ни с чем не спутаешь; «тот» — становится «этим».
Есть, впрочем, еще одно условие веры по Пастернаку. Да, его религиозность предполагает трагедию, и катастрофичность мироощущения, и способность терять,— но без счастья, внезапных удач и подарков его вера тоже не живет. Если бы не его волшебная удачливость и чудесные совпадения, сопровождавшие весь его путь,— именно в них он всегда видел доказательства бытия Божия, и потому их так много в романе,— он не пришел бы к своему музыкальному христианству. Так что при всем минимализме его запросов и всей праздничной способности радоваться ерунде — надо, чтобы была эта ерунда, просвет, глоток воздуха. Вот почему, думается, вера его была совершенно недоступна и Цветаевой, которую жизнь на каждом шагу забивала по шляпку, и ее дочери Але, прожившей «не свою жизнь», и многим, многим еще, кому никогда и ни в чем не везло.