- Не спас ли я тебя вполне
- От философского угара,
- И не благодаря ли мне
- Ты не сошел с земного шара?
- Так что ж ты разгонять тоску
- Засел совой под сенью граба
- И варишься в своем соку,
- Питаясь воздухом, как жаба?
Фауст отвечает вполне по-пастернаковски:
- Когда б ты ведал, сколько сил
- Я черпаю в глуши лесистой,
- Из зависти одной, нечистый,
- Ты б эту радость отравил!
Но Мефистофелю, понятное дело, пантеистические восторги смешны; в действительности он только этого по-настоящему и боится — что Фауст вырвется из-под его контроля и вернется к себе самому:
- Вот неземное наслажденье!
- Ночь промечтать средь гор, в траве,
- Как божество, шесть дней творенья
- Объяв в конечном торжестве!
- Постигнуть все под небосводом,
- Со всем сродниться и потом
- С высот свалиться кувырком —
- Куда, сказал бы мимоходом,
- Но этого простейший стыд
- Мне выговорить не велит.
Известно куда — на ложе греха; логика дьявола остается неизменной. Сначала он осыпает художника благодеяниями, потом попрекает ими, постоянно напоминая ему о его человеческом ничтожестве и злодействах, самим же Мефистофелем внушенных и подготовленных. В аллегорической, переусложненной и при этом временами плоской интриге «Фауста» тем не менее очевиден — и наиболее близок переводчику — один стержневой мотив: главная задача дьявола — внушить художнику мысль о тщетности его усилий, о том, что мир этих усилий не стоит. Раз за разом, плетя свои аргументы («Ты, как всегда, софист и лжец» — не забудем, что и Левий Матвей у Булгакова называет Воланда «старым софистом»), Мефистофель подменяет любовь — развратом, творчество — тщеславием, философию — страхом смерти; изыскивает низменные мотивировки, порочит высокие замыслы, предлагает всевозможные соблазны (во второй части это соблазны куда более сильные, чем молодость, любовь и богатство: тут появится фантом власти, шанс насильно облагодетельствовать человечество, возникнет и идея гордого бунта против Бога — словом, явлены будут все интеллектуальные моды предыдущих да и последующих веков). «Нет в мире вещи, стоящей пощады. Творенье не годится никуда». Любопытно, кстати, что когда он произносит свой знаменитый и пафосный ответ, определяя себя как «часть силы той, что без числа творит добро, всему желая зла»,— Фауста эта ложная красивость оставляет равнодушным.
Что отстаивает Фауст? Прежде всего свою неутолимость: всех благодеяний Мефистофеля мало. Есть высший дар — творческий; тому, кто знает эту отраву, ничто другое не затуманит головы (не зря в «Кухне ведьмы» Мефистофель замечает старухе, что Фауста не свалит никакое питье). Сколько бы ни настаивал Мефистофель, что мир движется завистью, жадностью и тщеславием, сколько бы ни издевался над чистотой — все его стрелы бьют мимо цели. Но ведь на каждые три слова лжи приходятся у него два слова правды — разоблачает ли он лживых попов, важных философов или самовлюбленных литераторов, Фауст охотно соглашается. Это и есть та дьявольская смесь, которая так бесила Пастернака.
В грубых шутках Мефистофеля, его простонародных ухватках, его виртуозной мимикрии — умении со школярами, учеными и пьянчугами в погребке говорить на их языке — проглядывают как будто знакомые, почти родные интонации: «Блоху не смеют трогать, ее боится двор — а мы блоху под ноготь, и кончен разговор!» Именно так заигрывала с народом любая власть, втайне его презирая,— но у власти советской это было еще откровенней, еще наглядней. Пожалуй, в кабачке Ауэрбаха в Лейпциге Мефистофель наиболее органичен: здесь же он покупает бюргеров соблазном изобилия (в оркестровке этой сцены, в лексике и интонациях есть некое сходство с гаммельнскими зарисовками из «Крысолова»), здесь же наступает и апофеоз всеобщего счастья: «Раздолье и блаженство нам, как в луже свиньям пятистам!» Заподозрив сатану в колдовстве, бюргеры тотчас бросаются на него с ножами — сброд легко меняет милость на гнев,— и так соблазнительно посочувствовать дьяволу, когда он этот сброд одурачивает! Но Мефистофелю не удается добиться от Фауста ни народолюбия, ни гордого презрения к толпе. Куда бы они ни пришли — в кабак, в городской сад, в кухню ведьмы,— Фауст повторяет свой рефрен: «Уйдем отсюда!» Только на Брокене, в канун Вальпургиевой ночи, его захватывает хоровод духов, болотных огней, призрачных красавиц; на эстетические приманки «Фауст, фантаст» все-таки покупается. Тем горше его раскаянье наутро, когда он узнает, что его опьянение длилось целый год — Гретхен успела родить и убить дочь и попасть в тюрьму за детоубийство. Завтра ее казнят.