Пастернака, как и Луговского, и Заболоцкого, и всех, кто искренне, хоть и ненадолго поверил в конец советской суконной эпохи,— убила не оттепель, а реставрация.
И ведь не сказать, чтобы он ни в чем не поверил оттепели с самого начала! На первом издании своего двухчастного «Фауста» он написал Петру Чагину, издателю и публицисту:
- Сколько было пауз-то
- С переводом «Фауста»!
- Но явилась книжица,
- Все на свете движется.
- Благодетельные сдвиги
- В толках средь очередей.
- Чаще выпускают книги,
- Выпускают и людей.
Это осень 1953-го, и тон вполне мажорный; нужен был целый год мытарств с романом, который Пастернак считал главным своим свершением и оправданием всей жизни, год экивоков, уклончивостей, выборочных и неполных реабилитаций,— чтобы всякие иллюзии развеялись и появилось на свет отчаянное стихотворение «Душа»:
- Душа моя, печальница
- О всех в кругу моем!
- Ты стала усыпальницей
- Замученных живьем.
- . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Ты в наше время шкурное
- За совесть и за страх
- Стоишь могильной урною,
- Покоящей их прах.
«Время шкурное» — таких откровенных проговорок у Пастернака немного; в тридцатые он так не писал. Они были кровавыми, подлыми, трагическими,— но шкурными не были. И во всеобщем покаянии, и в стремлении закидать грязью культ личности он видел прежде всего желание выслужиться — то есть измельчавшее, выродившееся продолжение той самой эпохи культа, с поправкой на масштаб.
Кому быть живым и хвалимым,
Кто должен быть мертв и хулим —
Известно у нас подхалимам
Влиятельным только одним.
«Это — из «Ветра (Четырех отрывков о Блоке)», в которых Блока, по существу, не видно — он взят как отвлеченный символ свободы и подлинности. Это вообще не самые сильные стихи в «Когда разгуляется» — местами они не уступают неуклюжестью выражения и ненатуральностью тона знаменитому «Я понял, все живо»:
- Косьба разохотила Блока,
- Схватил косовище барчук,
- Ежа чуть не ранил с наскоку,
- Косой полоснул двух гадюк…
Мало того что это двусмысленно,— получается, что косой, как обычно называют в России зайца, ни с того ни с сего полоснул двух гадюк; это еще и не Блок,— до такой степени к реальному Блоку, каким мы знаем его по стихам и письмам, не идет слово «разохотила» — равно как и определение «барчук». Все это лишний раз доказывает, насколько Пастернак от Блока далек — при всей любви к нему,— но стихи-то, собственно, не о реальном поэте и даже не о его хрестоматийном образе («Блок на небе видел разводы. Ему предвещал небосклон большую грозу, непогоду, великую бурю, циклон»). Смысл всего цикла — в первом отрывке, прокламирующем идеальный образ поэта:
«Прославленный не по программе и вечный вне школ и систем, он не изготовлен руками и нам не навязан никем»;
такой поэт противоположен эпохе лжи и конъюнктуры, и только для этого противопоставления понадобился.
Перелом, как видим, произошел в том самом пятьдесят шестом, в котором закончилась оттепель и начался медленный, на восемь лет растянувшийся откат.
3
Разумеется, все сказанное не отменяет великих хрущевских заслуг. Мы лишь пытаемся объяснить, почему демократизация общества с неизбежностью приводит к травле гениев, которые вдруг утрачивают свой статус: «половинчатые» уничтожают цельных, конформные посредственности набрасываются на титанов. И мотивировки у них при этом не только лояльные, но и либеральные (в такие времена лояльность тождественна либерализму):
«Он подрывает устои нашей страны, только-только начинающей жить по-человечески!»
Ненависть коллег к Пастернаку — на удивление массовая, дружная, почти не знавшая исключений (едва ли два-три процента от тогдашнего Союза писателей удержались от участия в травле, вслух же в защиту Пастернака не высказался вообще никто!),— мотивировалась именно этими благородными соображениями. Он посягнул на нашу свободу! Он загнал в угол нашу добрую, гуманную власть, которая только-только дала нам дышать! Уцелел, когда мы тряслись по своим углам, когда нас брали! (Кстати, и те, кто прошел лагеря — Серебрякова, Мартынов,— осуждали Пастернака, да с каким пылом!)