Тут много экзальтации, конечно. В конце концов, не Ольга Фрейденберг заставила Пастернака заниматься философией, и не ее насмешки над его душевной разбросанностью заставили его эту разбросанность заметить: все он про себя прекрасно знал. И в Марбург он, скорее всего, поехал бы — потому что, как мы уже отметили, существенной чертой его стратегии было во всем «дойти до самой сути», чтобы тем решительнее повернуть обратно. Он отдавался всем соблазнам, следуя максиме Уайльда, которой, может, быть, даже не помнил — и которая вовсе не так блестяще-поверхностна, как кажется: самый верный способ преодолеть соблазн — поддаться ему. В жизни у него так было всегда,— и с музыкой, и с рационализмом, и с ЛЕФом, и со сталинизмом, и со сверхчеловечеством, и с романтизмом, и с Зинаидой Николаевной… Опять-таки Ольга оказалась самой точной:
«Ты же с 1910 года взял круговой билет и скачешь с места на место; помнишь, ты сам сознался, что тебя ждут еще многие места, чуждые тебе, но необходимые в силу раз взятого направления».
Она не понимала, зачем ему иногда нужно делать заведомо ненужные и чуждые ему вещи, и сам он не понимал, должно быть,— но для полного разрыва нужен и хороший разгон.
Важно, однако, что в случае с Олей он явно недооценил себя — и запоздалая переоценка была ему не столько досадна, сколько приятна. Последнее слово осталось за ним. В письме из Глиона, писанном в начале июля 1912 года, она говорит с ним так неожиданно-доверительно, что это и впрямь, по ее же определению, должно было подействовать на него «как ушат горячей воды»:
«У нас общая манера серьезничать шутками — и наоборот; мы постоянно шутим. Это должно быть оттого, что нам слишком грустно, когда мы вместе. И это, опять-таки, серьезно. Мне всегда очень грустно при тебе».
Но ведь раньше она ему уже признавалась, что ей всегда грустно, когда она честна перед собой и ни на что не отвлекается; значит, только с ним она настоящая! Вот она, любовь; беда в том, что он-то уже не любит Олю Фрейденберг. Она чувствует это и мучительно ревнует: «Так твой Реферат сошел хорошо? Значит, Франкфурт на нем не отразился». О, как бы она хотела, чтобы отразился, отразился! Но она еще и понятия не имеет о том, как быстро он наверстывает упущенное. «Пользуясь немецким языком — я испытываю полную неспособность быть недобросовестным»,— напишет он отцу.
Реферат был посвящен принципиально важной для Когена философии права (человек как субъект права, в противовес «антинаучной», волюнтаристской позиции Ницше, которого Коген терпеть не мог). 4 июля состоялось пышное чествование главы школы по случаю его семидесятилетия. Пастернак взял напрокат фрак. На этом чествовании он познакомился с берлинским учеником Когена Кассирером: они так понравились друг другу, что у Пастернака мелькнула даже мысль на следующее лето отправиться к нему в Берлин.
В первых числах июля к нему приехал (и поселился у той же самой вдовы Орт, чтобы не входить в лишние траты) брат Шура. Он был равнодушен к философии и гулял по Марбургу без цели, слегка скучая. Борис его развлекал, как мог, но все его время отнимали занятия; по счастью, у брата открылся талант бильярдиста, и он посвящал досуг игре в том самом «философском» кафе, где обычно собирались студенты Когена — и где кельнер знал подноготную каждого, как с нежностью вспоминает Пастернак в «Грамоте». Шура гостил до 19 июля, после чего уехал с родными в Италию.
3
Окончательное расставание с философией — и последний освобождающий кризис — относятся к 14 июля, когда в Бад-Киссингеде сестры Высоцкие отмечали день рождения Иды. Пастернак поехал туда вечером тринадцатого, оставив брата в Марбурге,— и вернулся не то чтобы в отчаянии, но в глубокой грусти. Именно эта способность преобразовывать бесплодное отчаяние в творческую грусть и была следствием его поэтического перерождения: все, что с ним происходит, теперь уже звучит музыкально. Музыкально и письмо к Штиху, итожащее Марбург. В нем подробно, хотя и чисто по-пастернаковски, объяснена причина отхода от научных занятий:
«Единственная причина, но какая причина! Я растерял все, с чем срастилось сердце. От меня, явно или тайно, отвернулись все любимые мною люди. Этот разрыв ничему не поможет. Меня не любят. Меня не ждут. (…) Я не могу сказать цельнее и ближе к действительности: весь мир, из которого я вышел, все, что есть женственного,— исключено для меня».