- О ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б,
- И я б опоил тебя чистой печалью!
- Но так — я не смею, но так — зуб за зуб?
- О скорбь, зараженная ложью вначале,
- О горе, о горе в проказе!
- О ангел залгавшийся,— нет, не смертельно
- Страданье, что сердце, что сердце в экземе!
- Но что же ты душу болезнью нательной
- Даришь на прощанье? Зачем же бесцельно
- Целуешь, как капли дождя, и как время,
- Смеясь, убиваешь, за всех, перед всеми!
То, что в отношения высочайшего лирического накала затесалась проза,— выражено здесь метафорой предельно грубой, физиологичной: «сердце в экземе», «душу болезнью нательной даришь на прощанье». Сказано, в общем, коряво — но накал таков, что не царапает; какие претензии к стилистике, когда вместо чистой печали — скорбь, зараженная ложью! «О стыд, ты в тягость мне», «позорище мое»… Но за гордым обещаньем «От тебя все мысли отвлеку» — отчаянное признание, которое все читатели Пастернака хоть раз, да повторили за ним:
- Пощадят ли площади меня?
- Ах, когда б вы знали, как тоскуется,
- Когда вас раз сто в теченье дня
- На ходу на сходствах ловит улица!
О Елене напоминает все, и отчаянье достигает такого градуса, что стыдиться нечего — не стыдится он и признать свое поражение:
- Помешай мне, попробуй. Приди, покусись потушить
- Этот приступ печали, гремящей сегодня, как ртуть в пустоте Торричелли.
- Воспрети помешательство мне, о, приди, посягни!
- Помешай мне шуметь о тебе! Не стыдись, мы — одни.
- О, туши ж, о, туши! Горячее!
Но и на эту мольбу, на просьбу о новой встрече, которая только разожгла бы сжирающий его пламень,— не было ему ответа. Все тем ужасней, что она продолжает его восхищать, что он помнит каждую подробность, что, наконец, она сама бессильна перед судьбой, разводящей их в разные стороны,— и этим бессильем побеждает его окончательно, почему и появляются в пятом стихотворении цикла «бессильем властные ладони»: в этой слабости была вся ее сила, и в ней угадывал он ту же покорность Промыслу, которую ценил и в себе. Это и с самого начала была любовь равных, любовь-соперничество: «Где, как лань, обеспамятев, гнал Аталанту к поляне Актей… И ласкались раскатами рога и треском деревьев, копыт и когтей» — тут в самом деле не любовь, а столкновенье, соударенье, стук и клекот. Такую любовь не оборвешь «реквиемом лебединым» — такой разрыв яростен, он — продолжение войны:
- Но с нынешней ночи во всем моя ненависть
- Растянутость видит, и жаль, что хлыста нет.
Весь ужас был в том, что на его неистовство она отвечала тихой печалью и нежностью.
- Мой друг, мой нежный, о, точь-в-точь, как ночью, в перелете с Бергена на полюс,
- Валящим снегом с ног гагар сносимый жаркий пух,
- Клянусь, о нежный мой, клянусь, я не неволюсь,
- Когда я говорю тебе — забудь, усни, мой друг.
В том-то и ужас, что не неволится! Будь это принужденье обстоятельств — он бы еще стерпел, но — ее собственный выбор!
- Когда, как труп затертого до самых труб норвежца,
- В виденьи зим, не движущих заиндевелых мачт,
- Ношусь в сполохах глаз твоих шутливых — спи, утешься,
- До свадьбы заживет, мой друг, угомонись, не плачь.
- Когда совсем как север вне последних поселений,
- Украдкой от арктических и неусыпных льдин,
- Полночным куполом полощущий глаза слепых тюленей,
- Я говорю — не три их, спи, забудь: все вздор один.
Спать! Этим же выдохом заканчивалась «Сестра». Не три глаза, забудь, спи… и самый сон этот предстает полярным, ночным забытьём вмерзающего в лед корабля. «Скрежещущие пережевы» льдин, ледоход — это для Пастернака значимый символ со времен «Воскресения», иллюстрированного отцом: первая ночь Катюши и Нехлюдова случилась, когда шел лед по реке и лежал душный туман. Эти льдины для Пастернака — вестницы события, признак великого поворота; не зря и первые месячные у Жени Люверс — первое событие в ее женской жизни — происходят в ночь ледохода, когда по Каме плывут «урывины». Корабль, затертый льдинами,— жертва этого перелома: тут жизнь останавливается. Но сказался тут, вероятно, не только «Фрам» Нансена, как раз во времена пастернаковского детства дрейфовавший близ полюса, но и пейзаж замерзающей Москвы 1918 года.