— А почему ты решил поменять позу? — спросила Анник с улыбкой, когда я сел на нее, тоже весь расплываясь в улыбке. (О Господи, может быть, так заниматься любовыо нельзя, пусть даже и с девушкой, которая не озабочена католическими приличиями.) Но нет; ее улыбка была чуть озадаченной, но терпимой.
— Я подумал, что так будет хорошо, — сказал я и добавил уже честнее: — Я читал про такую позу.
Она опять улыбнулась и убрала с лица волосы.
— И как оно, хорошо?
(Ну, больно не было; но и особенно хорошо тоже не было. Согнутые в коленях ноги быстро затекли, во всем теле чувствовалось напряжение. И вообще я себя чувствовал как культурист на соревнованиях, застывший в натужной позе перед судейской коллегией. Тем более вскоре я выяснил, что не могу сдвинуться ни на дюйм. Все делала только партнерша.)
— Даже не знаю.
— А там, в книжке, было написано, что будет хорошо?
— Я не помню. Там было сказано, что так можно. Но если бы было нехорошо, они бы не стали ее описывать, эту позу, — правильно?
Про себя я подумал, что, может быть, если использовать смазку, то заниматься любовью в таком положении будет легче. Анник все же не выдержала моего серьезного тона и рассмеялась. Я тоже расхохотался, из-за спазмов внизу живота моя мужская принадлежность опала и выскользнула из Анник, и мы еще долго смеялись, обнявшись.
Уже потом, вспоминая об этой поразительной откровенности, я понял, что именно из-за нее я стал задумываться о серьезных вещах. Это были такие мысли, которые ни к чему не приводят и скорее порождают вопросы, нежели дают ответы. В те ночи, когда я спал один, я копался в себе, выискивая какие-то знаки, которые намекнули бы мне, влюблен я все-таки или нет. Я не спал почти до утра, мучаясь вопросами о любви, и в конце концов заключал, что раз я не сплю всю ночь, значит, я определенно влюблен.
Но когда я был с ней, все было по-другому. Легче и проще. Ее честность была заразной; хотя, как мне кажется, в моем случае дело было не только в желании быть искренним, но и в чисто нервной реакции. Анник была первой, с кем я полностью расслаблялся. Раньше — даже с Тони — я старался быть честным как бы с позиций беспристрастного наблюдателя. Это была умозрительная, сознательно декларируемая честность, рассчитанная на эффект. Теперь же, хотя внешне все это смотрелось как раньше, внутри я ощущал себя по-другому.
Вскоре я обнаружил, что очень легко впадаю в это новое настроение, хотя для этого мне нужен какой-то толчок. В нашу третью ночь, которую мы провели вместе, Анник спросила, когда мы уже раздевались:
— А что ты делал наутро после того, как я в первый раз у тебя осталась?
Я смутился и сделал вид, что полностью поглощен процессом стаскивания с себя брюк. Пока я мучительно соображал, что ответить, она продолжала:
— И что ты чувствовал?
Это было еще сложнее. Не сообщать же ей, что я испытывал странную смесь благодарности и самодовольства. В таком обычно не признаются.
— Я хотел, чтобы ты ушла, чтобы скорее записать, что было, — сказал я осторожно.
— А можно мне почитать?
— О Господи, нет. То есть, может быть, потом. Попозже.
— Ладно. А что ты чувствовал?
— Самодовольство и благодарность. Нет, наоборот. Благодарность сначала.
— А мне было забавно, что я переспала с англичанином, и еще я была довольна, что ты говоришь по-французски, и еще я чувствовала себя чуть виноватой, что не ночевала дома и мама будет сердиться, и еще мне хотелось скорей рассказать подругам о том, что было… и еще мне было интересно.
Я смутился и что-то такое пробормотал, восхваляя ее откровенность, и спросил, как она этому научилась.
— Научилась? Что ты имеешь в виду? Этому нельзя научиться. Либо ты говоришь то, что думаешь, либо нет. Вот и все.
Ничего себе «вот и все»; но постепенно я стал понимать. Разгадка тайны искренности и прямоты Анник заключалась в том, что никакой тайны не было. Это как с атомной бомбой: секрет в том, что секрета нет.
До встречи с Анник я был убежден, что едкий цинизм и недоверчивость, которые я исповедовал, и непоколебимая вера в слова любого писателя, одаренного богатым воображением, являются единственными инструментами для болезненного извлечения истины из руды повсеместного лицемерия и обмана. Поиски истины всегда представлялись мне процессом воинственным и агрессивным. Но теперь — это произошло не вдруг, как какое-то озарение, а постепенно, на протяжении нескольких недель, — я стал задумываться: может быть, поиски истины — это нечто более высокое, в смысле — стоящее выше любого воображаемого, надуманного конфликта, и одновременно — более простое, нечто такое, чего можно достичь не интенсивными поисками вовне, а простым взглядом внутрь — в себя.