ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Охота на пиранью

Винегрет. Але ні, тут як і в інших, стільки намішано цього "сцикливого нацизму ©" - рашизму у вигляді майонезу,... >>>>>

Долгий путь к счастью

Очень интересно >>>>>

Леди туманов

Красивая сказка >>>>>

Черный маркиз

Симпатичный роман >>>>>




  165  

Великая поэма «Двенадцать» просто объявила случившееся с Россией — Божьим промыслом. Так ясно не написал никто. Блок пишет апостолов нового времени, персонажей столь же пестрых биографий, как и их исторические прототипы, кои были мытарями и рыбаками. Он пишет их с истовой верой в подлинного Христа и его божественное влияние, то есть в возможность освобождения и преображения для тех, кто сегодня является падшим. Суть поэмы в том, что святость и служение возникают вдруг — неведомо откуда, когда появляется в них нужда; носителями света могут стать и мытари и бандиты; собственно говоря, Павел до своего обращения был Савлом, гонителем христиан. В дикой холодной России Блок рисует идущего сквозь метель мессию, а бывшие каторжники и бродяги шагают за ним. В сущности, это же сказал и Маяковский: «мы, каторжане города лепрозория… мы чище венецианского лазория, морями и солнцами омытого сразу». Но у Блока это сказано растерянно-смиренно, а у Маяковского — напористо и грозно.

Булгаков случившееся с Россией Божьим промыслом не считал — совсем напротив. Булгаков просто написал очередное евангелие, противопоставив Завет — окружающей нечисти. «Мастер и Маргарита» есть жизнеописание апостола в условиях советской власти. Евангелист Левий Матфей, евагелист-мастер, как и евангелист-Булгаков, демонстрируют крайнюю степень гордого стоицизма; такой евангелист противостоит миру сознательно, не принимает ничего из явленного действительностью, и, что бы мир ни сделал с ним, остается верен своей морали. Вокруг мелкие бесы социализма, проныры и прохвосты, но мастер продолжает работать — он должен выполнить свое дело. В пакостной большевистской России мастер упорно пишет свидетельство о Боге Живом — хотя это уже никому решительно не интересно. Такой апостол с миром не связан непосредственно, влиять на события не может и людей за собой не ведет, но ведь и Иоанн Богослов удалился на остров Патмос, чтобы в одиночестве писать свое Откровение.

Противоположную трактовку образа апостола явил Пастернак. Роман «Доктор Живаго» — это роман о растворении человека в других, это роман о том, как отдельная судьба исчезает, слившись с многими, через сострадание к многим осознавая и себя, и свой смысл. Герой романа (фамилия Живаго звучит почти как реплика «се человек», как церковное именование Бога Живаго) соединяется с действительностью через любовь — к природе, женщине, ремеслу, долгу, народу. Любовь у Пастернака — это одновременно и скрепа бытия, и едкая субстанция, разъедающая предмет — до полного слияния с окружающим пространством. Личности (тем более Сверхчеловека), дарующей себя людям в качестве жертвы и подвига такой личности Пастернак не признавал. Его герой не отдает себя, большого, маленьким людям — напротив, он становится собой, собирает себя в цельный образ, только тогда, когда растворяется в других. Так понял служение людям Пастернак, и апостола своего написал таким, что сквозь его прозрачную плоть виден пейзаж родного серого края.

Говорить, будто Маяковский провозгласил себя апостолом, а до него и рядом с ним этого никто не делал — недостоверно. Он провозгласил себя апостолом точно так же, как и другие. Просто его апостольство — отличается от пастернаковского или булгаковского. Но не было двух схожих апостолов, и те апостолы, что окружали Христа, не совпадали в своих характерах. Общим для апостолов было лишь одно свойство — бесстрашие. Это свойство действительно достаточно редкое, среди интеллигенции — особенно редкое.


10


Художники двадцатого века, как правило, были воодушевлены испугом. Именно страх за себя и осознание хрупкости своей уникальной личности перед безжалостным Молохом истории — именно этот страх породил Кафку, Мандельштама и подавляющее большинство авторов. Это существенный аспект эстетики XX века, надо представить себе все значение этой властной эстетики страха. Понятие свободной личности (в его современной интерпретации, разумеется) во многом базируется именно на страхе перед безличным социумом. «Либерализм страха», по выражению Джудит Шкляр, есть нечто, что утверждает свободу апофатически, то есть через отрицание ужаса происходящего, через переживание возможной несвободы и уязвленности. Идея человеческой общности XX века, идея личности, идея нравственного императива — возникает исключительно из страха перед насилием, но отнюдь не из уверенности в человеческой способности к добру. Здесь уместно процитировать Токвиля, писавшего в «Демократии в Америке»: «Страх следует поставить на службу свободе». Токвиль имеет в виду созидательный страх, который заставляет гражданина укреплять дверь в доме и бороться за конституцию, а поэта толкает к чистому листу. Последовательность эмоций и событий однажды детально описал поэт Бродский: свобода «даст из удушливой эпохи побег» и подарит жизнь своей дочери — словесности. В этой именно последовательности искусство XX века и возникло. Результатом данных обстоятельств является несостоятельность, ущербность нравственной посылки: личность состоится только через испуг, глубоко пережитый испуг делает личность уникальной, и если сострадание к себе подобным и может возникнуть в такой личности, то будет переживаться не как норма, но как специальный подвиг. Барственные строчки «я была тогда с моим народом там, где мой народ, к несчастью, был» — той же Природы. Когда исследователи эпохи употребляют выражение «принял революцию — не принял революцию», они употребляют его как эвфемизм «испачкался — не испачкался», «спрятался — не спрятался». Однако, невозможно принять или не принять историю: она, собственно говоря, просто есть — и все. Революция — не кошмарный сон, но историческое событие. Трудно не заметить (или «не принять») тот простой факт, что миллионы людей отказались жить так, как им рекомендовало начальство. Ошиблись ли они, введены ли были в искушение злодеями, но очень много людей — причем во многих странах сразу — восстали против своего существования, сочтя его гибельным. Война убила девять миллионов человек — и люди не особенно понимали, за что их убивают, люди обиделись. Капиталистическое устройство мира делает одних очень богатыми, а других очень бедными, и люди решили, что это несправедливо. Случилась революция — трудно считать это недоразумением. Можно, конечно, допустить, что интернационалы и коммунистические партии придумал злокозненный Маркс, и постараться не замечать этого безобразия. Но параллельно с коммунистическими стали возникать фашистские партии, в двадцатые годы их уже было много: сперва появились в Англии, затем в Италии, затем в Германии — и далее по всей Европе. Мир пришел в движение, но не потому, что «в Европе холодно», а «в Италии темно», то есть не потому, что сгустились сумерки либерализма, но потому, что либерализм оказался инструментом безжалостного начальства, народ в него не верит, требуется объяснить так называемому народу — как жить дальше. Не принять революцию — значит ли это предложить иной выход из сложившейся истории, или просто не одобрить случившиеся беспорядки? Разумеется, никакого рецепта для устройства жизни осатаневшей толпы ни один из испуганных поэтов не имел — оставалось лишь спасти себя, сохранить свое существо, не уступить хаосу. Собственно говоря, в те годы литераторам был задан вопрос: что есть гуманизм? И растерялись — не знали, что ответить.

  165