ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Возвращение пираньи

Прочитал почти все книги про пиранью, Мазура, рассказы отличные и хотелось бы ещё, я знаю их там... >>>>>

Жажда золота

Неплохое приключение, сами персонажи и тема. Кровожадность отрицательного героя была страшноватая. Не понравились... >>>>>

Женщина на заказ

Мрачноватая книга..наверное, из-за таких ужасных смертей и ужасных людишек. Сюжет, вроде, и приключенческий,... >>>>>

Жестокий и нежный

Конечно, из области фантастики такие знакомства. Герои неплохие, но невозможно упрямые. Хоть, и читается легко,... >>>>>

Обрученная во сне

очень нудно >>>>>




  88  

Разве Евразия сама себя осознала Евразией? Ведь нет же — это Вы ее так назвали. Примечательно деление оруэлловского мира на Океанию, Евразию и Истазию — это он, гуманист, так разделил, а не российские почвенники. Это он, англичанин, так сказал — и князь Трубецкой здесь ни при чем. Книга, на которой воспитан отечественный интеллигент, представляет собой свидетельство об устройстве мира, написанное для пролов из Евразии членом внутренней партии Океании. Говоря в терминах Оруэлла, сейчас мир проживает фазу торжества Океании, падения Евразии и пробуждения Истазии. Нам, трусоватым евразийским интеллигентам, сочинение, пришедшее из Океании, показалось призывом к добру и разуму. В лучших традициях О'Брайена, автор ввел нас в заблуждение. Главный парадокс книги Оруэлла состоит в следующем. Эта книга, внушающая страх, написана смертельно перепуганным человеком, а ничто из рожденного страхом не может учить ни любви, ни состраданию, ни свободе. Это невозможно исходя из природы вещей, поскольку добро и любовь возникают из бесстрашия.

Я знаю, что говорю сейчас излишне резко — и могу вообразить, как Вы будете читать это письмо, вижу, милый друг, Вашу добрую, ироничную улыбку. К чему запальчивость, она лишь показывает незрелость. Отчего это я взъелся на Оруэлла, свожу счеты с юностью, прячусь от собственных страхов, спросите Вы. Да, и это тоже. Но вообразите себе разрушенный мир Уинстона Смита, прах и пепел империи, и его, стоящего средь обломков. Кошмар прошел, и светит день. И вот он видит руку, протянутую к нему — возможно, это рука Бога. Но может быть, думает Смит, это рука О'Брайена, просто другого — уже из Истазии или Океании.

Об этом я и хочу говорить сегодня — о великой победе Запада и о том, как я ждал этой победы, как я горд ею и как ее стыжусь. Я не могу не сказать Вам всего этого, милый друг, именно потому, что бесконечно люблю Вас, нет, еще больше — потому что, кроме Вас, никто этого не поймет.

Будет некогда день, и погибнет великая Троя, с нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама. Это было решено давно, решено заранее, и известно даже во времена троянских побед. Еще тогда, когда граф Толстой сравнил Россию с Троей и Наполеона с Агамемноном, было понятно: победа 12 года это только битва у кораблей. Придет день — и ахеяне разметают азийскую империю по кирпичу. Сегодня такой день настал.

Пришла пора, и держава полумира, страна, название которой обозначало мощь и угрозу, завалилась на бок и стала издыхать. Умирала она некрасиво. Если ты так велик, если ты герой, стисни зубы и умри молча. Но империя не сумела так. Ей бы отвернуться к стене и без стона, без крика отойти. А она каталась по суглинкам и супесям, билась в истерике, умирая, и смотреть на это было противно. А ее, хрипящую, сопливую, агонизирующую обступил цивилизованный мир — и брезгливо наблюдал, как она подыхает. И стоять рядом с цивилизованным миром и глядеть на корчи стало противно.

Выступить на стороне победившей цивилизации слишком легко, и хотя бы потому неприлично. Примкнуть к победителям некрасиво, стыдно смотреть, как корчится корявая тетка-Родина. В победе, тем более в столь географически обширной победе, тем более в победе социального строя и идеалов, а не оружия, всегда есть нечто сомнительное. Не то чтобы я не рад был Вашему триумфу, напротив, я предсказывал его и желал всей душой, но что-то мешает мне обрадоваться до конца. Сегодня, во дни ахейских торжеств, когда Вы предлагаете мне, милый друг, идти в триумфальном шествии за колесницей прогресса, сегодня я говорю Вам: в Вашем торжестве подвох.

Теряюсь с чего начать, начну с того, что сразу Вам не понравится, но сказать это надо, надо начать с самого больного. Рассуждение это я обозначу так эмиграция и предательство. Как можно, — крикнете Вы мне в лицо, — как можно так ставить вопрос! что за сталинистское высказывание! Да, звучит не ахти, так себе звучит, признаю, но что сделать с тем, что правда думаю? Я ведь не обвинить, я только понять хочу. Я, как и Вы, против деклараций, просто понятие прояснить стараюсь. Я вырос в годы, когда эмиграция на Запад казалась желанной и почетной. Я завидовал тем, кто сумел отряхнуть прах отечества с ног своих. Я считал героями тех, кто сумел влиться в чужую культуру и разучился говорить по-русски. О, как притягательны были они, осмелившиеся убежать. Для меня в иные годы не было почетнее и желаннее титула, чем «внутренний эмигрант». Это был щегольской знак отличия. А теперь это словосочетание кажется мне бессмысленным. А теперь, повзрослев, спрошу Вас прямо: Вы эмигрантов любите?

  88