Гибрид катился, извергал пар, рычал, реял, летел. Мчались навстречу автомобили. Набегали паровозы. Взвивались самолеты. Выли ракеты.
И в едином сумасшедшем трехчасовом гульбище он разбил две сотни машин, взорвал два десятка поездов, сбил десять планеров, протаранил сорок ракет и наконец где-то в космических далях отдал свою славную душу в последней торжественной самоубийственной церемонии, когда межпланетный корабль на скорости двести тысяч миль в час столкнулся с метеоритом и пошел распрекрасно ко всем чертям.
Всего, по собственным его подсчетам, он за несколько коротких часов был разорван на куски и снова собран в одно целое немногим менее пятисот раз.
Когда все кончилось, он полчаса сидел, не притрагиваясь к рулю, не прикасаясь к педалям.
Через полчаса он начал смеяться. Он закинул голову и издавал оглушительные, трубные клики. Потом поднялся, покачиваясь, более пьяный, чем когда-либо в жизни, на сей раз действительно пьяный, – и понял, что пребудет теперь в таком состоянии до конца дней своих и никогда больше не испытает потребности выпить.
Я понес наказание, подумал он, наконец-то я понес настоящее наказание. Наконец-то я избит и изранен, так избит и изранен, что никогда более не понадобится мне боль, никогда не понадобится быть умерщвленным снова, оскорбленным еще раз, еще раз раненым, не понадобится даже испытать простую обиду. Спасибо тебе, гений человеческий – и гений изобретателей таких машин, которые позволяют виновнику искупить вину и наконец избавиться от черного альбатроса, от страшного груза на шее. Спасибо тебе, Город, спасибо тебе, чертежник, готовивший кальки с мятущихся душ! Благодарю тебя. Где же тут выход?..
Открылась раздвижная дверь.
За дверью его ожидала жена.
– Ну, вот и ты, – сказала она. – И все еще пьян.
– Нет, – ответил он. – Мертв.
– Пьян.
– Мертв, – повторил он, – наконец-то блистательно мертв. Ты не нужна мне больше, бывшая Мэг, Мэгги-Мигэн. Ты тоже свободна теперь, ты и твоя нечистая совесть. Иди преследуй других, малышка. Иди казни их. Прощаю тебе твои грехи против меня, ибо я наконец простил себя. Я вырвался из христианской ловушки. Я стал привидением – я умер и потому наконец могу жить. Иди за мной, возлюбленная, и поступи, как поступил я. Войди же. Понеси наказание и обрети свободу. Честь имею, Мэг. Прощай. Будь!..
Он побрел прочь.
– Куда же ты теперь? – закричала она.
– Как “куда”? Туда, в жизнь, в полнокровную жизнь – счастливый, наконец-то счастливый…
– Вернись сейчас же! – взвизгнула она.
– Невозможно остановить мертвых: они странствуют по Вселенной, беспечные, как несмышленые дети на темном лугу…
– Харпуэлл! – взревела она. – Харпуэлл!..
Но он уже ступил на реку серебристого металла, чтобы та несла его, смеющегося, пока на щеках не заблестят слезы, все дальше от крика, и визга, и рева той женщины – как же ее зовут? – неважно, там она, сзади, и нет ее.
И когда он достиг врат, то вышел на волю и пошел вдоль канала среди ясного дня, направляясь к дальним городам.
К тому времени он напевал старые-престарые песни, те, какие знал, когда ему было лет шесть.
Это была церковь.
Нет, не церковь.
Уайлдер отпустил дверь, и дверь затворилась.
Он стоял один в соборной темноте и чего-то ждал.
Крыша, если вообще была крыша, приподнялась и взмыла вверх, недосягаемая, невидимая.
Пол, если вообще был пол, ощущался лишь твердью под ногами. И тоже был совершенно невидим.
А затем появились звезды. Как в детстве, в ту первую ночь, когда отец повез его за город, на холм, где фонари не могли сократить размеры Вселенной. И в ночи горела тысяча, нет, десять тысяч, нет, десять миллионов миллиардов звезд. Звезды были такие разные, яркие – и безразличные. Уже тогда он понял: им все равно. Дышу ли я, страдаю ли, жив ли, мертв ли – глазам, взирающим из любой точки неба, все равно. И он уцепился за руку отца, и сжимал ее изо всех сил, будто мог упасть туда вверх, в бездну.
И вот здесь, в этом здании, он вновь испытал тот же страх, и то же чувство прекрасного, и ту же невыразимую жалость к человечеству. Звезды наполняли его душу состраданием к маленьким людишкам, затерявшимся в этой безбрежности.
Потом произошло еще что-то.
Под ногами у него разверзлась такая же пропасть, и еще миллиард искорок света вспыхнул внизу.
Он был подвешен, как муха, на огромной телескопической линзе. Он шел по волнам пространства. Он стоял на прозрачности исполинского ока, а вокруг него, словно зимней ночью, и под ногами, и над головой, во все стороны не оставалось ничего, кроме звезд.