– А почему ты так долго тянула? Десять лет – это не просто большой срок. Дело ведь, черт побери, мхом поросло.
Мимо нас проходит официантка, и я делаю ей знак, поскольку Верджилу необходимо выпить кофе, если я хочу, чтобы от него был хоть какой-то толк. Она совершенно меня не замечает.
– Вот что значит быть ребенком, – говорю я. – Никто тебя всерьез не воспринимает. Люди смотрят сквозь тебя. Даже если бы мне удалось лет в восемь или десять понять, что делать… даже если бы удалось добраться до полицейского участка и дежурный за стойкой сообщил вам, что какая-то девочка хочет, чтобы возобновили давно закрытое дело… как бы вы поступили? Я бы постояла у вашего стола, а вы бы с улыбкой меня выслушали, покивали и не обратили на это никакого внимания? Или рассказали бы приятелям о девчонке, которая явилась в участок поиграть в детективов?
Через двойные двери из кухни в зал вошла еще одна официантка, а с ней какофония звуков: звон посуды, громкие стуки, шипение сковородок… Эта официантка наконец-то подходит к нашему столику.
– Что будете заказывать? – спрашивает она.
– Кофе, – отвечаю я. – Большой кофейник. – Она смотрит на Верджила, фыркает и удаляется. – Как говорится в старой пословице: «Если тебя никто не слышит, может, ты и рта не раскрывал?»
Официантка приносит два стаканчика кофе. Верджил протягивает мне сахар, хотя я его не просила. Мы встречаемся взглядами. Я пытаюсь проникнуть сквозь пелену его похмелья и уже не уверена, довольна увиденным или немного напугана.
– Сейчас я тебя внимательно слушаю, – говорит он.
Перечень моих воспоминаний о маме печально мал.
Помню только, как она кормила меня сахарной ватой: Uswidi. Iswidi.
Помню разговор о вечной любви.
Отрывочные воспоминания о том, как она смеется, когда Мора тянется хоботом через забор и расплетает ей волосы. У мамы рыжие волосы. Не золотистые, не оранжевые, а такого насыщенного цвета, как будто человек горит изнутри.
(Хорошо, возможно, я помню это потому, что видела снимок, сделанный именно в этот момент. Но запах ее волос – сахар с корицей – я действительно помню, и мое воспоминание не имеет никакого отношения к фотографии. Иногда, когда мне очень сильно не хватает мамы, я ем французские тостики, чтобы закрыть глаза и вдохнуть этот запах.)
Мамин голос, когда она грустит, колеблется, как воздух над раскаленным асфальтом жарким летом. Она обнимала меня и уверяла, что все будет хорошо, даже несмотря на то, что сама плакала.
Иногда я просыпалась среди ночи, а мама сидела рядом, смотрела, как я сплю.
Она не носила колец. Но на шее у нее была цепочка, которую она никогда не снимала.
Она любила петь в душе.
Мы с ней ездили на вездеходе наблюдать за слонами, хотя папа считал, что для меня слишком опасно находиться в вольере. Я ехала у мамы на руках, она наклонялась и шептала мне на ухо: «Пусть это будет нашим маленьким секретом».
У нас были одинаковые розовые кроссовки.
Она умела складывать из долларовой банкноты слоника.
Вместо того чтобы читать мне на ночь книжки, она рассказывала истории: как видела, что слон вытащил увязшего в грязи детеныша носорога; о маленькой девочке, чьим лучшим другом стал осиротевший слон, как эта девочка уехала учиться в университет из родного дома, а потом через несколько лет вернулась, и теперь уже взрослый слон обвил ее хоботом и прижал к себе.
Помню, как мама делала наброски, рисовала гигантские, похожие на букву «G», уши слонов, которые она потом помечала метками или дорисовывала капли, чтобы распознать каждого слона. Она описывала поведение слонов: «Сайра убрала пластиковый пакет с бивня Лилли; принимая во внимание, что слоны обычно носят на бивнях растения, это свидетельствует об осознании слоном наличия инородного предмета и необходимости его удаления…» Она давала научное объяснение даже такому тонкому чувству, как сопереживание. Именно поэтому другие ученые принимали ее работу всерьез: нельзя просто уподоблять слонов человеку, нужно беспристрастно изучать их поведение, а уже потом экстраполировать факты.
Что касается меня, то я собираю свои воспоминания о маме и пытаюсь делать выводы о причинах ее поступков. Я понимаю, что это абсолютно ненаучно.
И не могу избавиться от вопроса: если бы мама встретила меня сейчас, разочаровалась бы она?
Верджил вертит в руках мамин бумажник. Он настолько хрупкий, что кожа начинает крошиться у него прямо в пальцах. Я замечаю это, и в груди щемит, как будто я опять ее теряю.