— А как тетушка смотрит на эти ее занятия?
— А как бы вы хотели, чтоб она на них смотрела, эта славная женщина? Можно ли препятствовать, коли они тешат молодость?… Тут уж папенька ее виноват…
— Почему же?
— Отец ее, говорят, был человек солидный, ветеран и любимец императора. Он горел желанием иметь мальчика, чтоб вырастить из него солдата, как его отец воспитал солдатом его самого. И вот его супруга в положении, он доволен, думает, что будет сын, ан нет! Рождается девка, а бедная жена в родах умирает. А потом, знаете, беда-то ведь одна не ходит, вот уж и император возвращается после Ватерлоо, начинается беспорядочное бегство, все вверх дном, короче, ветеран оказывается один-одинешенек в деревне, рядом — могилка жены да колыбелечка дочери. Когда малышка-то немного подросла, он и захотел сделать из нее мальчишку: одевал ее соответственно, учил скакать на лошади, стрелять из пистолета, плавать, фехтовать и еще черт знает чему! Так что сорви-голова, у которой было железное здоровье, носилась как угорелая и колошматила всех мальчишек подряд, что очень нравилось папеньке.
— Да ну! Очень мило! Продолжай, старик.
Эдуар заметил улыбку на лице консьержа и отвернулся.
Рассказчик, опершись на половую щетку, продолжал:
— Но это еще не все. Папенька был не единожды ранен, вдобавок страдал ревматизмом и в один прекрасный день взял да и сыграл в ящик, как говорили у нас в полку. Мадемуазель Эрминия — ей в ту пору было пятнадцать лет — осталась со своей теткой, а та любит свет, деревня ей надоела, и вот она с племянницей приехала жить в Париж и поселилась в соседнем доме. Когда девушке исполнилось семнадцать лет, стали поговаривать о замужестве. Но куда там! Она заявила, что выйдет замуж только за того, кто, как она, прошьет сабельный клинок двадцатью пятью пулями кряду и нанесет ей десять ударов шпагой против ее пяти. Так что претенденты отправились восвояси ни с чем.
— Очень любопытно, — скептически заметил Эдуар. — Подайте-ка сапоги, мне надобно выйти.
— Пожалуйста, месье.
— Она богата?
— Очень богата. О, надо видеть, как она ездит верхом в сопровождении слуги. Джон давеча сказывал мне, что с прогулки в Булонский лес возвращается вконец обессиленный, просто мочи нет… Сейчас уж все попривыкли, никто и внимания-то не обращает, относятся к ней совсем как к мужчине.
— Держите, вот двадцать франков на пожертвования.
— Месье нужно расписаться.
— Ах, верно.
Эдуар взял перо и поставил свое имя под именем прекрасной амазонки, как вдруг, остановившись, проговорил:
— Это невозможно.
— Месье отказывается вносить эти двадцать франков? Месье волен поступить как хочет.
— Мне знаком этот почерк, — прошептал Эдуар.
— Что месье сказал?
— Ступайте, вы мне больше не понадобитесь. Этот лист я задержу у себя, возьмете его, когда за ним явятся…
«Где, черт побери, я видел этот почерк?» — думал, оставшись один, Эдуар.
Вдруг он хлопнул себя по лбу и принялся рыться в карманах платья, ища там письмо от домино; но, вспомнив, что отдал его или, вернее, разорвал у нее на глазах, вернулся к листу, дабы убедиться в полном сходства почерков.
То, что виденная им всего лишь раз девушка и есть героиня двух его маскарадов, было настолько невероятно, что он отбросил всякие на сей счет подозрения. И, однако, он ежеминутно взглядывал на имя и, пока держал его перед глазами, пребывал в убеждении, что письмо написано той же рукой, которая подписала пожертвование в пятьсот франков.
Поистине в это невозможно было поверить — и оттого Эдуар с каждой минутой все больше укреплялся в своей вере.
«Черт возьми! — подумал он, — она ведь сказала, что сегодня я узнаю ее имя — так вот оно, ее имя. И еще она сказала, что я увижу ее. Я сейчас выйду из дому и встречу ее непременно».
Он принялся одеваться, удалившись в умывальную комнату, окно которой, как помнит читатель, выходило в маленький дворик. Консьерж оставил окно открытым, и в тот момент, когда Эдуар подошел к нему, чтобы закрыть, он увидал в окне напротив девушку, которая глядела на него, приложив палец к губам. Знак этот у всех в мире означает одно — молчание!
Девушка вскоре исчезла, и занавеска вернулась на свое место.
Эдуар стоял в оцепенении. Сердце его рвалось из груди.
Наконец он затворил окно, сел и стал размышлять.
В результате раздумий он мог сказать себе, что теперь он кое-что знал, зато не понимал решительно ничего.