— Я уже, кажется, сказал вам, что полагаюсь на вашу честность и умение молчать.
— Тем лучше, но, однако, вспомните еще одно…
— Что же?
— Ведь я не один: у меня были товарищи, и еще какие!
— Да, я знаю их.
— К несчастью, и они вас знают.
— Так что же?
— А то, что они там, в Булони, ждут меня.
— И вы боитесь?
— Боюсь, что в мое отсутствие… Черт возьми! Если б я был с ними, так поручился бы за их молчание!
— Не правду ли я говорил вам, что опасность грозит не со стороны его величества, хоть он и любит шутить, а от ваших же товарищей, как вы сами признаете… Сносить насмешки короля — это еще возможно, но со стороны каких-то бездельников… Черт возьми!
— Да, понимаю, это невыносимо. Вот почему я вам и говорю: не думаете ли вы, что мне надо ехать во Францию как можно скорее?
— Если вы находите, что ваше присутствие…
— Остановит этих бездельников?.. О, я в этом уверен.
— Но ваше присутствие не помешает слухам распространяться, если они уже пущены.
— О, тайна еще не разглашена, милорд, ручаюсь вам. Во всяком случае, верьте, я твердо решился…
— На что?
— Проломить голову первому, кто заикнется о ней, и первому, кто услышит ее. Потом я вернусь в Англию искать убежища у вас и, может быть, просить службы.
— Возвращайтесь!
— К несчастью, милорд, я здесь никого не знаю, кроме вас, и если я не найду вас или вы в своем величии забудете меня…
— Послушайте, господин д’Артаньян, — отвечал Монк, — вы прелюбезный человек, чрезвычайно умный и храбрый. Вы достойны пользоваться всеми земными благами. Поезжайте со мной в Шотландию, и, клянусь вам, я так хорошо устрою вас в моем вице-королевстве, что все станут завидовать вам.
— Ах, милорд, сейчас это невозможно. Сейчас на мне лежит священная обязанность: я должен охранять вашу славу. Я должен помешать какому-нибудь глупому шутнику омрачить блеск вашего имени перед современниками, даже, быть может, перед потомством!
— Перед потомством!
— А как же! Для потомства подробности этого происшествия должны остаться тайной. Представьте себе, что эта несчастная история с сосновым ящиком разойдется по свету, — что подумают? Подумают, что вы восстановили королевскую власть не из благородных побуждений, не по собственному движению сердца, а вследствие условия, заключенного между вами обоими в Шевенингене. Сколько бы я ни рассказывал, как было все на деле, мне не поверят: скажут, что и я урвал кусочек и уписываю его.
Монк нахмурил брови.
— Слава, почести, честность! — прошептал он. — Пустые звуки!
— Туман, — прибавил д’Артаньян, — туман, сквозь который никто ясно не может видеть.
— Если так, поезжайте во Францию, любезный друг, — сказал Монк. — Поезжайте и, чтобы вам было приятнее и удобнее вернуться в Англию, примите от меня на память подарок…
«Давно бы так!» — подумал д’Артаньян.
— На берегу Клайда, — продолжал Монк, — у меня есть домик под сенью деревьев; у нас это называется коттедж. При доме несколько сот арпанов земли. Примите его от меня!
— Ах, милорд…
— Вы будете там как дома; это как раз такое убежище, о каком вы сейчас говорили.
— Как! Вы хотите обязать меня такою благодарностью! Но мне совестно!
— Нет, — сказал Монк с тонкой улыбкой, — не вы будете благодарны мне, а я вам.
Он пожал руку мушкетеру и прибавил:
— Я велю написать дарственную.
И вышел.
Д’Артаньян посмотрел ему вслед и задумался: он был тронут.
«Вот наконец, — подумал он, — честный человек. Только больно чувствовать, что он делает все это не из приязни ко мне, а из страха. О, я хочу, чтобы он полюбил меня!»
Потом, поразмыслив еще, он прошептал: «А впрочем, на что мне его любовь? Ведь он англичанин!»
И вышел, слегка утомленный этим поединком.
«Вот я и помещик, — подумал он. — Но, черт возьми, как разделить этот коттедж с Планше? Разве отдать ему землю, а себе взять дом, или пусть он возьмет дом, а я возьму… Черт возьми! Монк не позволит мне подарить лавочнику дом, в котором он жил! Он слишком горд! Впрочем, к чему говорить Планше об этом? Не деньгами компании приобрел я эту усадьбу, а своим умом: стало быть, она принадлежит мне одному».
И он пошел к графу де Ла Фер.
XXXVII. Как д’Артаньян уладил с пассивом общества, прежде чем завести актив
«Решительно, — признался д’Артаньян самому себе, — я в ударе. Та звезда, что светит один раз в жизни каждого человека, что светила Иову и Иру, самому несчастному из иудеев и самому бедному из греков, наконец взошла и для меня. Но на этот раз я не буду безрассуден, воспользуюсь случаем, — пора взяться за ум».