«Я вам точно говорю: нету такого города. Да, мы люди добрые, вот только не туда попали. Я такой же майор, как он генерал и как вы начальник дорожного отдела. Очнитесь, проснитесь! Все, кто умел и мог, уже улетели. Нам тоже пора. Иначе эту страну будет бесконечно выкручивать синдром Кандинского. Страна галлюцинирует. Теперь все от вас зависит. Перестаньте выебываться!» {Sic!}
— Не мешай, козел! Нашел время! — визжала Люська, натягиваясь на ствол.
— Ничего, Люсь, все нормально, — успокаивал Гайдамака. — Давай, давай, садись.
А Вечный следователь продолжал: «Где же он сейчас, ваш Гуляй-град?»
— На Финском заливе, — с трудом отвечал Гайдамака, потому что Люська выделывала па древе жизни такие номера, что ему не снились.
«Или на Украине?» — Или на Украине.
Сбоку опять выглянула голова какого-то Вовчика Украла Масло. Теперь она была уже не страшна Гайдамаке.
«Ну?!» — нетерпеливо спросил Нуразбеков.
«Сел!» — доложил Вовчик.
«Слышите, Командир! Б-29 совершил посадку с Луны па вашу реголитную полосу! Теперь и нам пора!»
— Да пошли вы… — устало сказала Люська, опуская руки. — Ну не дадут! Не дадут нормально с таким мужиком пообщаться! — заплакала Люська и закричала: — Я тут сижу раком-боком, грудью вас заслоняю, тут потолок может рухнуть, а вы там болтаете! Ему надо выспаться! Всем увольнительные на один час! Я тут главный психолог! Я тут командую! Всем оправиться, поесть, погулять по Одессе и вернуться. Готовность — ноль. Скоро Луна взойдет! Быстро!..
Гайдамака все вспомнил.
Его богатырский Бахчисарайский фонтан плюнул, ударил в суперцементный потолок.
Потолок задрожал, прогнулся и рухнул.
ГЛАВА 12. Эпилог (продолжение)
Нет ничего тяжелее, как лечить своих. Делаешь все, что нужно, а каждую секунду кажется, что не то делаешь.
Однажды сестра застала Чехова за переписыванием рассказа Толстого и спросила, что это он делает. Чехов ответил: «Правлю». У него возникла вполне дельная мысль, что таким способом он проникнет в тайны письма почитаемых им писателей и выработает собственную манеру. Кстати, Толстой часто встречался с Чеховым и очень ценил его. Знакомство с Толстым являлось большой честью, великого старца боялись и почитали, но Чехову не пришлось искать встречи с ним, автор «Войны и мира», однажды зимним вечером прогуливаясь по Москве в валенках и в зипуне {простая крестьянская одежда} и разузнав, что в этом доме живет Чехов, постучался к нему. В доме происходила очередная артистическая вечеринка, пьянка-гулянка, дым столбом. Двери случайно открыл сам хозяин, в подпитии, и онемел при виде знакомой по фотографиям бороды и густых бровей. «Вы — Антон Чехов?» — спросил Толстой. Чехов не мог произнести пи слова. Сверху доносились женские визги и песни. «Ах, так у вас там девочки?!» — потирая руки, воскликнул граф и, отодвинув хозяина, взбежал, как молодой, па второй этаж. Вечеринка была свернута, все занялись Толстым, а Чехов очень краснел и стеснялся.
«Хороший, милый человек, — говорил Толстой. — Когда я матерюсь, он краснеет, словно барышня». Чехова называли подражателем Толстого. Лев Николаевич сам с удовольствием отвечал на эти обвинения: «Вот в чем фокус: Чехов начинает свой рассказ, будто цепляет свой вагон к моему паровозу, идущему из Петербурга в Москву, едет зайцем до первой станции, и, когда возмущенный кондуктор уже собирается его оштрафовать, Чехов пожимает плечами, предъявляет билет, и изумленный кондуктор видит, что он, кондуктор, вошел не в тот поезд, что поезд идет не в Москву, а в Таганрог, и тянет его паровоз не толстовский, а чеховский».
Чехов писал просто, ясно и емко, он владел искусством двумя-тремя словами дать представление, скажем, о летней ночи, когда надрываются в кустах соловьи, или о холодном мерцании бескрайней степи, укутанной зимними снегами. «Море смеялось, — читаем мы в одном из писем Чехова {о рассказе его молодого друга Алексея Пешкова}. — Вы, конечно, в восторге. А ведь это — дешевка, лубок. Море не смеется, не плачет, оно шумит, плещется, сверкает. Посмотрите у Толстого: солнце всходит, птички поют. Никто не рыдает и не смеется. Это и есть самое главное — простота».
Так— то оно так, но ведь мы со дня творения персонифицируем природу, и это настолько естественно, что нужно делать большие усилия, чтобы этого избежать. Чехов и сам иногда пользовался такими выражениями: «…выглянула звезда и робко заморгала своим одним глазом». По-моему {по Моэму}, в этом нет ничего плохого, наоборот, мне нравится. Своему брату Александру, тоже писателю, но слабому, Чехов говорил, что не следует описывать чувства, которые сам не испытывал. Это уж слишком. Нужно ли самому совершить убийство для того, чтобы убедительно описать чувства убийцы? Существует такая удобная вещь, как воображение, хороший писатель умеет «влезть в шкуру» своего персонажа. Но самое решительное требование Чехова — отбрасывать начала и концы. Близкие говорили, что у него надо отнимать рукопись, прежде чем он возьмется ее обкарнывать — иначе только и останется, что герои полюбили друг друга, женились и были несчастливы. Чехов пожал плечами и ответил: «Но ведь так оно и бывает в действительности».