Только – есть ли он в народе? Смотрел, смотрел по глазам. И простодушные, и старательные, и любопытные. Больше – на Зороховича, с надеждой.
– Вы знаете, как наш прошлый режим был связан с немцем. – (Уж так прямо не думал Гучков, но так было доступнее народу.) – На наш переворот враг отозвался сосредоточением дивизий, угрозой столице…
И дальше – о свободе, о победе, о единстве, – уже привыкал язык перемалывать.
– Я стал министром – и в моих руках большая лопата, которой я выгребу всё, что себя запятнало. Но помните, господа… – может быть, надо было «товарищи» сказать? не выговаривалось, – что ошибки возможны везде. Может быть, допущу ошибку и я, – но я не задумаюсь над её исправлением.
Вернулся к своим занятиям приподнятый. Корреспондентам отвечать: никаких оснований для пессимизма, настроение в войсках благоприятное, и вера в победу окрепла.
А всего-то, после великих обещаний, подкладывал ему заместитель проект демократической реорганизации военно-учебных заведений: не могли ж они остаться прежними для новой русской армии! Во-первых, принимаются в них евреи. Во-вторых, менять воспитательный состав. Но уже и не хватало толковых чинов для возглавления, – и не оставалось назначить сюда никого другого как директора военно-педагогического музея.
И: остановить трудовую мобилизацию среднеазиатских инородцев, чтобы не возникли новые волнения.
А затем пришёл Ободовский. Гучков любил этого неоценимого инженера, постоянную живость его сочувствия к военным делам, принимал его вне очереди среди военных и даже своих сотрудников.
Но вот – и он хлопотал: для технических артиллерийских заведений подписать 8-часовой день при прежнем заработке и возможности сверхурочных. И – выплатить за все революционные дни. И заводские комитеты.
Встретились молча глазами.
– Но разве это будет работа? – сказал Гучков.
– Ничего не поделать, – вздохнул Ободовский. – Всюду так. А иначе будет хуже.
Вздохнул и Гучков. Перешёл поприятнее.
– Ну как в поливановской комиссии?
Ободовский был там вне всех личных натяжений, напряжений и соперничества, наиболее беспристрастен.
– Да может, вы меня оттуда исключите? – хмурился. – Нелепо я там выгляжу, единственный штатский.
– Да за это я больше всего вас там и ценю, Пётр Акимыч.
Брови Ободовского под русо-седеющим бобриком головы иронически передёрнулись. Он не улыбнулся, но искринка юмора прошла в глазах:
– Я думаю, им недостаёт военной косточки.
– Ах вот как! – засмеялся Гучков. Повысилось у него настроение после черноморцев. – И в чём же?
– Перед Советом. Уж очень заискивают. Уж очень спрашивают разрешения и выкладывают им все материалы. И каждое только мнение, высказанное на комиссии, попадает в газеты и разносится во все казармы и окопы. И солдатами воспринимается как уже реальность. Что ж это будет?
– Да, это чёрт знает что! Подкрутите их.
Тут Гучков вдруг решился: ни у одного генерала не спрашивал, а у Ободовского первого и спросить.
– Скажите мне, Пётр Акимович, совершенно entre nous: а что вы думаете о генерале Алексееве? Можно его назначить Верховным?
Брови Ободовского застыли асимметрично. Сжатые губы прокачались в раздумьи.
– Вот, – решился Гучков, достал ему из стола папку с последним унылым письмом Алексеева о развале и слабости армии. Ни от одной фронтовой делегации не веяло подобным. – Прочтите.
Ободовский не удивился. Отсел в комнате тут же, быстро прочёл, вернул.
– Ну что?
Пожал нервными плечами. Но ответил без всякого колебания:
– В настоящее время – не годится он в Главнокомандующие.
Гучков мысленно поставил в графе Алексеева второй минус, первый был свой.
Ободовский ни минуты не задерживался дольше дел. Вот уже всё кончил, и:
– Некоторый неловкий случай. Сегодня Керенский просил меня привезти к нему на встречу нескольких полковников из Военной комиссии.
Что такое?…
– Зачем?
– Как говорит: хотел бы немного познакомиться с военными делами.
– А зачем ему?
Ободовский пожал плечами.
Бестактно. Как и всё бестактно, что делает Керенский. Само по себе бестактно – да ещё почему же не спросить Гучкова прямо?
Мальчишка! Приказчик революции.
Но запрещать – смешно. Чувство юмора.
– Ну что ж, свозите.