Даже не так сепаратная взаимопомощь братьев обидела (хочет ли Бонч при новом режиме стать Главнокомандующим?) – как вот эта нелепая неграмотность, неквалифицированность обвинения, невозможная в газете респектабельной, куда доступно послать опровержение, а тут – что можно было? Грязные буквы в строчках почти сливались – и были непробиваемы.
А между тем тысячи солдат его же фронта сейчас это читают, и будут читать – и заподозрят в чём-то тёмном, с той темнотой, которая только и доступна толпе.
Глупейшее состояние бессилия и обиды.
И на что теперь можно было надеяться с его посланной депутацией? как её примут в Совете?
Из устойчивого стояния в твёрдо-костяной военной иерархии вдруг почувствовал себя Рузский беспомощным комочком, затянутым в генеральский мундир. В любую минуту мог отказаться повиноваться ему – его Фронт, его комендантская рота, его штаб, – и что он мог тогда приказать, делать? Что вообще он может? Все его возможности – принятая условность армейского подчинения.
Которая вдруг рухнула.
Но и в этом состоянии не оставил его Совет рабочих депутатов отойти от удара. Рузский вышел в штаб, – а там была новая телеграмма, от Совета, с развязностью последних дней, что к Главнокомандующему может обращаться кто угодно. Телеграмма сообщала, что Совет депутатов теперь высылает «приказ №2» в дополнение к «приказу №1».
Почему же всё-таки приказ? Кому и от кого – приказ?
И в заголовке же стояло, что это приказ – по петроградскому гарнизону. А высылался Северному фронту.
«Приказ» был такой бестолковый, что трудно вчитаться и понять. Как будто останавливалось самовольное избрание офицеров? Но и тут же подтверждались все результаты уже произведенных выборов. Л подтверждалось право солдатских комитетов возражать против избрания любого офицера!
Так это было – лучше предыдущего «приказа» – или хуже? Из огня да в полымя.
Армия! – самая прочная из организаций общества, почти достигающая состояния полной твёрдости, – теперь плавилась и растекалась. Оседали и ползли – все командующие, штабы, все начальники и офицеры.
И единственно, что ещё оставалось штабам, это: пока цела была телеграфная проволока – слать друг другу последние телеграммы.
И Рузский – послал опять Алексееву. Прося, наконец, и уведомить: что же стало с чередой предыдущих телеграмм?
Странно, что никак не поддерживал Гучков: кажется, только что вместе дружно получали отречение, – а уехал и не отзывался.
465
Казалось верным одно: Совета депутатов – как бы не признавать. Не заявляя о том открыто, но – как бы. Не лебезить перед ними, как Некрасов, Львов, даже Милюков. А вызывают (уже вызывали) – не идти.
Но кроме Петрограда была ж ещё вся Россия. И оттуда лился поток телеграмм, не вбираемый и на большой стол военного министра. Телеграммы приветственные, расприветственные, верноподданные (все они затягивали в бездействие, отнимали время), – но и телеграммы о смещении старых властей – начальников гарнизонов, комендантов, воинских начальников. И ходатайства всяких новорожденных комитетов – утвердить их новых ставленников, взамен смещённых. А проходил день – и тот же комитет, разочаровавшись в первом своём кандидате, сообщал, что снял его, и просил утвердить следующего. А ещё – много писем анонимных и кляузы на начальников, об их контрреволюционности, и на сами же комитеты. И разве можно из Петрограда пытаться во всём разобраться – да в один день? да в час один? Да даже разобравшись, неведомым образом, – всё равно ничего нельзя ни исправить, ни изменить. А пытаясь изменить, можно и самого себя выставить как контрреволюционера. Всё это – заочно, всё – не видно, всё – быстро, и самое простое было для Гучкова: подряд все местные решения подтверждать. И изменённые – снова же подтверждать.
Так, захлёстнутый, Гучков невольно становился сотрудником и союзником всех, ему не известных, комитетов, рассеянных по России.
А тогда что ж он так упирался против первого и главного, в Петрограде?…
Жил и спал в довмине. Посмотрел, что на сегодняшний день записано, – не вырвешься, обещал, а зачем? – ехать в Академию генштаба и поприсутствовать на Особом Совещании по обороне. И – раннее время назначено, уже и ехать.
Встретил министра начальник Академии усач генерал Каменев, и выстроен был полуэскадрон, команда преображенцев и конечно команда обязательных писарей. (А самый революционный из них библиотекарь ещё сидел, не вышибленный, в Военной комиссии.) К ним и пришлось держать первую речь по обычаям нового времени: благодарить за службу, только при их содействии и можно довести войну до победы. («Ура!», «постараемся, господин министр!» – «рады стараться» отменено.) Затем – в штаб-офицерскую комнату, перебросился с преподавателями – встревоженными, непонимающими, да нет времени много говорить, да нельзя всё называть своими именами – везде есть неверные люди, ненужные уши, к вечеру будет знать Совет. (Да и смотрят штаб-офицеры недоверчиво: что за штафирка пришёл их направлять?) Затем – в драгомировский зал, где собрались и профессора и слушатели. Снова речь. Уже вырабатывалась автоматика речей, и если надоедало о светлом будущем – всегда и безошибочно можно о мрачном прошлом, как мало снарядов было при Сухомлинове, на орудие два в день, приветствовать восход и заход солнца. Обрисовал положение России сейчас – совсем не плохое. Просил приложить все усилия для родины – офицеры кричали «ура» и вынесли на руках к автомобилю.