Вернулся в довмин. Назначил на Главное управление Генерального штаба своего генерала вместо Занкевича, того – понизил в генерал-квартирмейстеры. (Уже поступил донос от писарей Главного штаба, что Занкевич – «неискренен к революции», был правой рукой Хабалова и с ним давил народное движение. Занкевич нигде ничего не давил, кажется речь одну произнёс у Зимнего дворца, – но донос был, и конечно не последний, а ветер доносов такой, что к нему нельзя не прислушаться.)
Да, ещё же ждалось от правительства обращение к Действующей армии. Министерские литераторы уже составили проект, надо было подписать Гучкову и Львову… Несокрушимый оплот, геройская русская армия… Светлое будущее России на началах свободы, равенства и права… Повиновение солдат офицерам – основа безопасности страны… Иначе – пучина гибели… счастье ваше и ваших детей…
Правильные были мысли, умелые перья, но пересилит ли этот клочок – всю лавину?
Подписал и отправил Львову.
Подали новую телеграмму от Алексеева. Как о значительном: дал совет Фредериксу и Воейкову уехать из Могилёва, и уже уехали вчера.
А в общем пока никого лучше на Ставку не было, чем Алексеев. Он – и раньше там был удобен.
Тут подошло время ехать выступать в ОСо.
Эти Особые Совещания совсем недавно казались такими важными – без них не выиграть войны. Однако совершилась революция – и из правительственных кабинетов сразу увиделась ненужность этих громоздких совещаний, на которые царские министры справедливо неохотно ездили.
Новое собрание – новая требуется форма речи. Здесь – общественно, не по-армейски. Но это ещё привычнее. Встретили – громом аплодисментов, встали. Наконец-то – народный военный министр, и дело обороны в верных руках! От такой встречи и Гучков почувствовал воодушевление и произнёс, кажется, яркую речь. Вот он имеет сведения со всех концов России – везде народ уверенно берёт власть. Повсюду совершенно спокойно. Как силён народ, когда он сам распоряжается своею судьбою, стряхнув с себя дряхлые признаки прошлого! Ныне – отпали всякие сомнения в прочности нового режима. И армия так же с восторгом приветствует новое правительство. Теперь победа в наших руках, теперь никто наверху нас не предаст.
Новый шум аплодисментов, все растроганы, а Гучков, садясь, понял, что речи мог и не говорить, всё лишнее. И заскучал, заскучал. Ещё надо было для приличия сколько-то посидеть здесь. Тянулся день пустой и, по сути, тяжёлый.
Тут его вызвали к телефону, нашли. Сообщал адъютант Капнист, что Исполнительный Комитет Совета рабочих депутатов имеет к военному министру серьёзный разговор, приглашает министра посетить Таврический, либо готов прислать делегацию к нему в довмин.
Сам? Конечно не пойдёт. Ни шагу к этой сволочи навстречу. Но отказать в приёме нет оснований. Назначил в конце дня.
Сейчас, по плану, начиналось второе заседание поливановской комиссии по реформам, куда Гучков намеревался заглянуть. Но сейчас – надо было ехать на отпевание Дмитрия Вяземского.
Автомобиль оставил у входа в Лавру. Пока прошёл, спрашивал, в каком храме, – уже начали.
Отпевали в правом приделе. Десятка два склонённых голов он увидел со спин. Свечи в руках. И некрасивую овдовевшую Асю, с замерло вскинутыми бровями, у изголовья длинного гроба в цветах. (Цветы и от Гучкова принесли раньше.)
Пылали четыре подсвечника по углам гроба.
Взял свечу. Прошёл серединою несколько вперёд. (Не без мысли, чтоб видели, что он здесь.)
Так труден был этот переход – от забот министерства, сотен телеграмм изо всех городов, от кипящих гарнизонов и от совещания с аплодисментами, – а тут, в малолюдьи, полумраке, свечном озареньи – одинокий расчёт человеческой жизни, у которой свой масштаб, свой путь, свой конец, сквозь революции или без них.
В юности потеряв старообрядчество, не пристал Гучков и к правящей вере, да вообще он не верил в Бога, но считал полезным, нужным, соблюдал некоторые правила, Пасху и Рождество, как все в России. А год назад, умирая, – и причащался, да.
Сперва он вошёл со втолпленными мыслями – об армии, что Николая Николаевича нельзя пускать на Верховное, что Совету нельзя уступать, и как умелее провести с ними встречу. Так он стоял со свечой, по виду молебно, а внутри – отобранный прочь.
Но постепенно чтение псаломщика, возгласы священника и небесный распев «Покой, Господи…» – входили в него, умиряюще. И неловко опускаясь на колени, как не собственной волей, ощутил на всех плечах, и долею на своих, косновение той властной всепростёртой руки, под которой мы все можем вознестись или расплющиться, как расплющивался он сам год назад. И смотрел близко перед собой на свечу жизни, длины которой до конца никто не знает: носился Дмитрий рядом с ним весёлый, ловкий, отважный, не зная, что уже огарочек.