— Я подробно это обдумала, и это не так глупо, как может показаться на первый взгляд. Мы любим друг друга — это дано. Мы оба в этом не сомневаемся. Мы уже знаем, что нам хорошо друг с другом. Теперь мы вольны, каждый из нас, сделать свой выбор, выбрать свою жизнь. Правда же, никто не может учить нас, как нам жить. Мы сами себе хозяева! И люди теперь ведут самый разный образ жизни, они могут жить по своим правилам и ни у кого не спрашивать разрешения. Мама знает двух гомосексуалистов, они живут в квартире вместе, как муж и жена. Мужчины. В Оксфорде, на Боумонт-стрит. Никак это не афишируют. Оба преподают в Крайст-Чёрче. Никто их не донимает. И мы можем принять свои правила. Я знаю, что ты меня любишь, поэтому и говорю тебе. Я что хочу сказать — Эдуард, я люблю тебя, и мы не обязаны быть такими, как все, да вообще — как кто-нибудь другой… никто не будет знать, что мы делали и чего не делали. Мы могли бы быть вместе, жить вместе, и, если бы ты захотел, действительно захотел, то есть если бы это случилось, а это, конечно, случилось бы, я бы поняла, больше того, я бы хотела этого, хотела бы, потому что хочу, чтобы ты был счастлив и свободен. Я бы совсем не ревновала, пока знаю, что ты меня любишь. Я бы любила тебя и играла музыку, больше я ничего не хочу от жизни. Правда. Хочу только быть с тобой, ухаживать за тобой, быть счастливой с тобой, и работать с квартетом, и когда-нибудь сыграть для тебя что-нибудь прекрасное, как тогда Моцарта в Уигмор-Холле.
Она вдруг замолчала. Она не собиралась говорить о своих музыкальных планах и подумала, что это было ошибкой.
Он выпустил воздух сквозь зубы — это было скорее шипение, чем выдох, а речь начал лающим звуком. Негодование его было столь яростно, что похоже было на торжество.
— Господи! Флоренс. Я правильно понял? Ты хочешь, чтобы я спал с другими женщинами? Так, что ли?
Она тихо ответила:
— Нет, если не захочешь.
— Ты говоришь мне, что я могу спать с кем угодно, кроме тебя.
Она молчала.
— Ты и в самом деле забыла, что мы сегодня поженились? Мы не два старых педераста, тайно сожительствующих на Боумонт-стрит. Мы муж и жена!
Низкие облака разошлись, но луна не выглянула, и тусклый белесый налет ее света, просеявшегося сквозь верхнюю слоистую мглу, двигаясь вдоль берега, покрыл пару у большого лежачего дерева. Эдуард поднял крупный голыш и в ярости стал шлепать им то по левой ладони, то по правой.
Он почти кричал:
— Телом моим тебе поклоняюсь. Вот что ты сегодня обещала. Перед всеми. Неужели не понимаешь, как нелепа и гнусна твоя идея? Как оскорбительна. Для меня! То есть… то есть… — он искал слова, — как ты смеешь!
Он шагнул к ней, подняв руку с камнем, потом круто повернулся и с отчаянием швырнул камень в сторону моря. И раньше, чем камень упал, чуть не долетев до воды, он снова повернулся к ней лицом:
— Ты меня обманула. Ты ведь мошенница. И знаю, кто ты еще. Знаешь, кто ты? Ты фригидная, вот кто. Фригидная. Но думала, что тебе нужен муж, и я был первым идиотом, который тебе попался.
Она знала, что не собиралась его обманывать, но все остальное, как только он это сказал, представилось чистой правдой. Фригидная — это жуткое слово, — она понимала, насколько оно приложимо к ней. Она именно то, что определяют этим словом. Ее предложение было гнусным — как она этого раньше не поняла? — и несомненно оскорбительным. И хуже всего — она нарушила обещание, данное в церкви, прилюдно. Как только он это сказал, все выстроилось. В его глазах и в собственных тоже она ничтожество.
Ей больше нечего было сказать, и она вышла из-под защиты выброшенного морем дерева. Чтобы вернуться в гостиницу, ей надо было пройти мимо Эдуарда, и, проходя, она остановилась перед ним и сказала почти шепотом:
— Я сожалею, Эдуард, горько сожалею.
Она постояла немного, помешкала, ожидая его ответа, и пошла дальше.
* * *
Ее слова, некоторая архаичность выражения будут долго преследовать его. Он будет просыпаться по ночам и слышать их или что-то вроде их эха, их печальный, томительный тон и будет стонать, вспоминая эту минуту, свое молчание и то, как он рассерженно отвернулся от нее и провел на берегу еще час, смакуя причиненную ему обиду, оскорбление и зло, упиваясь чувством своей нравственной и трагической правоты. Он расхаживал по податливой гальке, швырял в море камни и выкрикивал непристойности. Потом привалился к дереву и мечтательно жалел себя, пока снова не распалил в себе гнев. Потом стоял у кромки берега, думая о ней, и в рассеянности не замечал, что волны лижут его туфли. В конце концов побрел назад, то и дело останавливаясь, чтобы апеллировать к строгому и беспристрастному судье, который отлично понимал его претензии.