И это был тот самый день, когда уже далекую, километров на двести по последним замерам отстоявшую от Пиренейского полуострова Европу потрясло от подножия до основания, передернуло социально-психологической судорогой, когда смертельной опасности подверглось континентальное самосознание, столь кропотливо и тщательно взращиваемое и лелеемое на протяжении долгих веков. Надо сказать, что европейцы от виднейших государственных мужей до самых обычных граждан, боюсь, даже испытав известное, хоть и невысказанное, облегчение, очень скоро привыкли к тому, что лишились земель на крайнем западе, и если новые урезанные географические карты, в целях скорейшего просвещения поспешно выпущенные в продажу, ещё резали глаз, то происходила эта, так сказать, резня лишь от оскорбленного эстетического чувства, от неподдающегося точному определению ощущения некоего смутного беспокойства, легкой дурноты, вроде той, что испытываем мы, глядя на безрукую Венеру Милосскую, ибо именно Милосом назывался тот остров, где богиню когда-то обнаружили. Да что вы говорите, разве это не имя скульптора, изваявшего статую? Уверяю вас, что Милос — это остров, на котором бедняжка была найдена и, будто новый Лазарь, воскрешена, однако такое чудо, чтобы ещё и руки у неё отросли, никто сотворить не в силах.
Пройдут — если это им, конечно, удастся — века, и Европа даже не вспомнит о тех временах, когда была она велика и пустилась в плаванье, как мы сейчас уже не в силах вообразить себе Венеру Милосскую с обеими руками. Разумеется, не забудешь про эти бедствия, прокатившиеся по всему Средиземноморью, не отмахнешься так сразу от ущерба, нанесенного приливами и штормами прибрежным городам, отелям, чьи ступени спускались прямо к пляжам — а теперь вдруг не стало ни того, ни другого — а Венецию-то, Венецию как жалко, Венецию, ставшую форменным болотом, деревенькой на сваях, которые тоже, того гляди, подмоет и обрушит, и о туризме, дети мои, придется забыть, хотя если голландцы будут пошевеливаться живее, через несколько месяцев город Святого Марка сможет вновь распахнуть ворота перед восхищенной публикой и предстать перед ними ещё краше, чем был, избавленным от катастрофы затопления, благо системы гидравлического равновесия, созданные по принципу сообщающихся сосудов, дамбы и шлюзы обеспечат постоянный уровень воды, а пока самим итальянцам надлежит принять надлежащие меры для того, чтобы жемчужину Адриатики не засосало тиной и илом, но, можно сказать, главное делается и уже сделано, честь и хвала потомкам того героического мальчика, который всего лишь кончиком своего указательного пальчика спас город Гарлем от исчезновения с лица земли, не дал наводнению и потопу смыть и затопить его.
А воспрянет Венеция, отыщется рецепт исцеления и для всего остального Средиземноморья. Сколько раз прокатывались по здешним краям чума и война, сколько раз опустошали их землетрясения и пожары, но неизменно восставали они из праха, воскресали из пепла, обращая горечь страданий в наслаждение, созидая из варварства цивилизацию с неотъемлемыми от неё площадками для гольфа и бассейнами, яхтами на рейде и кабриолетами на пляже, ибо ни одна тварь земная не сравнится с человеком в способности приспосабливаться к новым обстоятельствам — особенно благоприятным. И вот, хоть это и не к чести европейцев, не утаим от вас, что многие из них, прознав о том, что непредсказуемые обитатели западных окраин континента поплыли без руля и без ветрил в неведомую даль и вряд ли вернутся назад, расценили это как благодеяние, подарок судьбы, обещание ещё более удобного бытия, сочтя, что рыба ищет где глубже, а человек — где лучше, и если пиренейцы не остались в лоне Европы, то, значит, поняли в конце концов, что она такое и избавили её от своего присутствия, а прочие не вполне полноценные европейцы рано или поздно, так или иначе, тоже осознают — им с ней не по дороге. И можно предположить, что если так оно и дальше пойдет, сведется весь континент к одной стране, и станет она квинтэссенцией истинно-европейского духа, совершеннейшим воплощением его, и будет тогда Европа одна сплошная Швейцария.
И все же, все же, если есть европейцы такие, то есть, значит, и европейцы сякие — с шилом в одном месте, дьявольской какой-то закваски — и все никак не переведутся они, сколько бы ни изощрялись авгуры и сивиллы в предсказаниях. Это они с тоской провожают глазами промчавшийся мимо поезд, сожалея, что не их уносит он неведомо куда; это они при виде птицы в небе хотят, уподобясь какому-нибудь зимородку, немедленно испытать восторг свободного парения; это они, глядя вслед скрывающемуся за горизонтом кораблю, исторгают из глубины души вздох со всхлипом, и напрасно полагают стоящие рядом возлюбленные, будто вздох порожден их близостью, ибо выражает он желание оказаться как можно подалее. И вот кто-то из этих неуживчивых, не снедаемых, так обуянных вечным беспокойством людей осмелился впервые написать Nous aussi, nous sommes iberiques, намалевав эти дерзостные, свидетельствующие о явном душевном нездоровье слова на каком-то заборе, как тот, кто не в силах ещё открыто объявить о своем желании, не находит и сил таить его. Судя по тому, что написано это было по-французски, появилась эта надпись где-нибудь во Франции, однако с тем же успехом мог автор её оказаться жителем Бельгии, уроженцем Люксембурга. За первым заявлением последовали второе, третье, сотое — они стремительно распространялись, возникая на стенах домов, на фронтонах и фасадах, на мостовых и тротуарах, в тоннелях метрополитена, на опорах мостов и путепроводов, вызывая законное негодование европейцев исконных и истинных, верных своим консервативным устремлениям: Эти анархисты совсем с ума посходили, — вот так у нас всегда, во всем анархисты виноваты.