Тут приходит десятник и говорит: Давай на мякину. А мякина — это чудище, не имеющее веса, это мелкий соломенный дождь, который забивает ноздри, который липнет к телу сквозь любую щелочку в одежде и вцепляется в кожу, и покрывает ее коркой. Не забудьте, господа, и о том, как свербит все тело, как хочется пить. А вода в глиняном кувшине — теплая, противная, уж лучше припасть ничком к земле у болота, пить оттуда, а на червей и на пиявок-кровососов я плевать хотел. И парень по приказу десятника начинает сгребать кучи мякины, принимает ее как наказание Господне, а тело его начинает потихоньку противиться этому, и сил не хватает, но потом — кто там не был, тот не поймет, — усталость порождает отчаяние, отчаяние усиливается и передает свою силу телу, и тогда этот парень — зовут его Мануэл Эспада, мы о нем еще расскажем, — бросает работу, подзывает товарищей и говорит: Я ухожу, это не работа, а пытка. У зева молотилки снова стоит теперь старший и кричит: Подавай, но крик его повисает в воздухе, и руки у него опускаются, потому что четверо парней уходят все вместе, отряхиваются, они похожи на глиняных, еще не обожженных кукол, лица у них темные, с полосами высохшего пота — прямо клоуны, слава богу, что это не смешно. Старший спрыгивает с машины, выключает мотор. Тишина давит на уши. Бегом бежит десятник, кричит запыхавшись: Что такое, что такое, а Мануэл Эспада отвечает: Я ухожу, и остальные: Мы тоже. Значит, вы не хотите работать, оторопев, спрашивает десятник. Если оглянуться вокруг, заметишь, что воздух дрожит, это так преломляется в нем знойное солнце, но можно подумать, что дрожит вся латифундия — а чего дрожать, что такого случилось: четверо парней, которым не надо кормить жену и детей, решили уйти. А я ведь из-за детей согласился тогда поехать на митинг, говорит Жоан Мау-Темпо Фаустине. А она отвечает: Не думай больше об этом, вставай, пора.
А Мануэл Эспада со своими друзьями идет к управляющему, косому Анаклето, идет, чтобы получить деньги за отработанные дни и сообщить, что уходит: мочи нет. Прижмуривая свой косой глаз, он оглядывает четверых молодцов: Денег вам не отдам, отныне вы — забастовщи ки. Что значит это слово, четыре смутьяна не знали по причине юного возраста и полного незнакомства с вопросом. Они шагают в Монте-Лавре, путь им лежит неблиз кий, они шагают по старым дорогам, не гордясь своим поступком и не жалея о нем: так уж вышло, нельзя всю жизнь покоряться — и парни, по правде вам сказать, идут и говорят о том, о чем положено говорить в их возрасте, a один из них швырнул камнем в удода, пролетавшего над дорогой, и печалит их только разлука с теми женщинами с севера, которые работали вместе с ними, — жатва, самое горячее время, рук не хватает.
Хорошо, конечно, идти пешком, все увидишь и посмотришь по пути, но когда сильно торопишься и еще сильнее жаждешь правосудия, когда злоумышленники угрожают благосостоянию латифундии, то приходится запрячь коня в тележку, и разъяренный, перепуганный Анаклето спешит в Монтемор, и щеки его горят румянцем праведного гнева: он горой стоит за незыблемость устоев, а уж в Монтеморе с этими делами умеют управляться, и он расскажет начальнику стражи о том, что четверо из Монте-Мавре объявили забастовку: А что же мне-то делать? Молотилка-то простаивает, людей нет, что я скажу хозяину? И майор Хорохор отвечает ему: Ступай с Богом, мы примем меры, и Анаклето с Богом возвращается на поле, теперь уже не торопясь, со сладким чувством исполненного долга — приятного долга, и вот его обгоняет автомобиль, и кто-то кивает ему оттуда — это чиновник из магистрата: Пока, Анаклето, и с ним лейтенант и наряд солдат: автомобиль, танк, «тигр», «шерман» летит на врага, ощетинившись во все стороны разнообразным оружием — от пистолетика до безоткатной пушки, — а родина любуется и гордится теми, кто подставляет грудь под пули, поют горны, зовет труба, а где-то на старой дороге четверо преступников остановились посмотреть, кто пустит струю всех выше и дальше.
При въезде в Монте-Лавре автомобиль облаивают собаки — детали создают правдоподобие, — и, поскольку улица круто поднимается вверх, отряд вылезает из автомобиля и движется рассыпным строем, имея впереди представителя гражданской власти и прикрывая ему тыл. Усердие и рвение — будь начеку! — приводят их к старосте, который, так сказать, теряет дар речи, увидав, как в его лавку входят лейтенант и чиновник, — солдаты тем временем проводят тщательную рекогносцировку прилегающей к дому местности. На другой стороне улицы собирается кучка ребятишек, а из мест, недоступных наружному наблюдению, доносятся крики матерей, так же было когда-то во время избиения младенцев. Да пусть кричат, что толку от крика — крик мало кому помогал, а нам пора зайти в лавку, где староста уже прокашлялся и теперь рассыпается в приветствиях и любезностях — господин лейтенант, господин субпрефект, только что не говорит: господа рядовые, — глупо может получиться: господин рядовой, рядовой господин… а чиновник достает список, составленный доносчиком Анаклето, и говорит: Прошу сообщить, где проживают нижепоименованные Мануэл Эспада, Аугусто Патракан, Фелисберто Лампас, Жозе Палминья, а старосте мало только сообщить, он хочет и лично проводить, и он зовет жену, оставляет на ее попечение товары и кассу, и всей компанией они пускаются в путь по извилистым улочкам Монте-Лавре, сторожко присматриваясь к местам возможных засад, — точь-в-точь как испанская жандармерия, дай ей Бог здоровья. Солнце печет нещадно; городок как вымер, даже мальчишки обессилели от зноя, все двери заперты, но есть ведь и щелочки — так удобно: я тебя вижу, а ты меня нет, и, покуда экспедиция проходит мимо, за нею неотступно следуют глаза женщин и какого-нибудь любопытного старика, чем ему еще заняться? Представьте, что было бы, если б мы начали сейчас описывать выражение этих глаз, наша история тогда никогда бы не кончилась, хотя все это, и то, о чем мы упоминаем мимоходом, и то, что живописуем во всех подробностях, — все это часть нашей истории, которую мы рассказываем, как умеем.