ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Возвращение пираньи

Прочитал почти все книги про пиранью, Мазура, рассказы отличные и хотелось бы ещё, я знаю их там... >>>>>

Жажда золота

Неплохое приключение, сами персонажи и тема. Кровожадность отрицательного героя была страшноватая. Не понравились... >>>>>

Женщина на заказ

Мрачноватая книга..наверное, из-за таких ужасных смертей и ужасных людишек. Сюжет, вроде, и приключенческий,... >>>>>

Жестокий и нежный

Конечно, из области фантастики такие знакомства. Герои неплохие, но невозможно упрямые. Хоть, и читается легко,... >>>>>

Обрученная во сне

очень нудно >>>>>




  210  

В рассказе Грэма было слишком много точных цифр и иных подробностей, чтобы принять его за правду, — и однако, он завел эту сказку не просто так.

— Если допустить, что все так, — осторожно сказал Даня, боясь обидеть рассказчика и недоверием, и легковерием, — проще всего вообразить, что на определенной высоте происходят галлюцинации, и я бы в кабине самолета не то еще увидел…

— Галлюцинаций, — отмахнулся Грэм, — не существует, и вы это прекрасно знаете. У многих ответ на все — галлюцинация, но это лишь название картин, существующих д е й с т в и т е л ь н о и облекаемых мозгом в доступную ему форму. Я спрашиваю не о том, почему это было так, а о том, что это было в действительности.

— Не знаю, — помолчав, сказал Даня.

— Я тоже не знаю, — признался Грэм, — но могу допустить, что это были имаго — в той стадии, которая неизбежно наступает после окончательного превращения.

Даня молчал, понимая, что расспрашивать нельзя. Паузы входили в сюжет рассказа.

— Имаго — та промежуточная стадия на пути некоторых человеческих превращений, которая непосредственно предшествует высшей фазе. Эта высшая фаза у каждого своя, и я знал одного п и а н и ц у, высшей стадией у которого было вечное опьянение, в обыкновенной одесской харчевне, в порту. Это может быть и полное падение, не забывайте. Высшая фаза — не что иное, как обретение своего вида, изначально вам предназначенного. Многие вовсе не начинают этого пути, но начавшие сразу видны, и я вам поэтому говорю. Я хочу сказать вам, что имаго должны, по моим догадкам, находиться в воздухе, ибо это самое промежуточное состояние. После они обретают себя и попадают кто куда, или, если таков их выбор, зависают навеки. Я полагаю, что имаго остаются в той среде, где их настигло превращение. Если это случилось в воздухе, они становятся русалками воздуха; если в воде — естественно, русалками воды; наверное, есть и русалки почвы, но их уместней будет назвать пузырями земли. И что же? — они описаны!

Новый рассказ был почти готов, а подробная авиапривязка — две тысячи футов, четыре мотора, триста миль, — требовались для того, чтобы пристроить его в «Авиатора» или «Огонек».

— Так вот я вас хочу предупредить, — сказал вдруг Грэм, — чтобы вы не пугались.

— Чего именно? Вряд ли я полечу на четырехмоторном «фармане»…

— Во-первых, никто не может знать, а во-вторых, четырехмоторный «фарман» никому не нужен, — с легким раздражением произнес Грэм. Он был вполне серьезен, и водкой от него не пахло. — Мое дело вас предупредить, а ваше запомнить. Что же, мне пора. Прощайте, хотя, может быть, и увидимся.

Даня испугался, что не так говорил с ним, но Грэм протянул ему широкую, сухую и неожиданно горячую руку, улыбнувшись скупо, но одобрительно.

— А к нам не зайдете? — уже вслед ему крикнул Даня.

— Нет, — ответил он, не оборачиваясь. — Зачем же.

4

Последний день перед отъездом прошел в занятиях, которые Даня откладывал, сколько мог. Он разбирал бумаги матери. Отец с Валей и Алексеем Алексеичем отправились в прощальные визиты, и никто не мешал ему.

Тогда, в феврале, осиротев, он не мог заставить себя просматривать материнские тетради. Они сделались вдруг беззащитны. На что она была с ним откровенна, а это прятала, и лезть туда теперь без спросу было выше его сил. Но оставлять их было негде, приходилось везти с собой, а паковать не глядя было как-то оскорбительно. И он стал просматривать эти записи, пока не зарыдал в голос; а потом, кое-как успокоившись, читал дальше.

Поразило его то, как много она работала — в те самые дни, когда он мог только лежать пластом, когда Валя беспрерывно хныкал, когда отец уходил на целый день, якобы искать продукты, а на деле жаловаться к Митрофанову, жившему на Рыбацкой. На ней было тогда все — толочь какие-то сушеные коренья, размалывать их в медной кофейной меленке, печь горькие лепешки, умолять Валю, чтобы ел… Из даниной попытки рыбачить ничего не выходило, попадались все собаки и зеленухи, начали в конце концов есть и зеленух, Валю рвало, отпаивали ромашкой. Говорили, что самый страшный голод их еще миновал, вот в Севастополе… — Господи, что же было в Севастополе? И в это самое время, в двадцать первом, в первые месяцы двадцать второго, — она писала неостановимо. Значит, слово не было лишним, как он боялся; значит, оно могло быть спасительно. «Тебе плохо оттого, что нет творчества» — это она сказала, когда ему было девять. Он давно жил с чувством, что никакое сочинительство никого не спасет, — но вот ее спасало в самое трудное время, потому, вероятно, что тогда слово еще значило. Не спасло оно потом, уже после подвала. Странная штука — таким, как она, да и как он, легче было вынести голод, холод, любые внешние вещи, но что их ломало, так это подвал. Все, что от стихийной силы, — ладно; но то, что от людей, заставляло усомниться в чем-то, в чем мать сомневаться не могла. Не в Боге, нет, — Бог, судя по последним стихам и запискам о подвале, оставался с ней, хотя и мог все меньше; но люди — это была преграда непереходимая. Можно было жить в мире, где все голодали, но где оплевывали — нет, этого она не могла.

  210