ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Бабки царя Соломона

Имена созвучные Макар, Захар, Макаровна... Напрягает А так ничего, для отдыха души >>>>>

Заблудший ангел

Однозначно, советую читать!!!! Возможно, любительницам лёгкого, одноразового чтива и не понравится, потому... >>>>>

Наивная плоть

Не понимаю восторженных отзывов. Предсказуемо и шаблонно написано >>>>>

Охота на пиранью

Винегрет. Але ні, тут як і в інших, стільки намішано цього "сцикливого нацизму ©" - рашизму у вигляді майонезу,... >>>>>




  138  

Это из некролога «Памяти друга» в «Правде» от 15 апреля 1930 года, подписанного почти всеми (кроме отсутствовавших в России Бриков) значимыми фигурами из окружения Маяковского — начиная с заведующего секретно-политическим отделом ОГПУ Агранова и кончая сотрудником иностранного отдела того же ведомства Эльбертом. (Хорошая, вообще сказать, компания, символичный порядок подписей: по краям два чекиста, а в середине, как под конвоем,— Асеев, Кирсанов, Кольцов, Третьяков, Родченко… Вот как выстрел выстроил их.)

На таком фоне Пастернак, не просто отказавшийся осуждать самоубийцу, но воспевший его решение как подвит,— выглядит демонстративным фрондером, и в этом главный смысл стихотворения. Ежели выразить его в простых словах, получится страшноватая формула: правильно сделал!

Разумеется, самоубийство ужасает Пастернака; впоследствии в стихотворении «Безвременно умершему» (на смерть молодого поэта Николая Дементьева, покончившего с собой в припадке безумия), он — вполне в духе времени — мягко осудит собрата: «Так вот — в самоубийстве ль спасенье и исход?» Но тут, с Маяковским,— принципиально иной случай: сделал то, на что у других не хватило пороху. Осуждать такое самоубийство Пастернак категорически отказывается — он его возвеличивает! Поэт нашел единственный выход, сравнялся наконец с самим собою, молодым, «красивым, двадцатидвухлетним». (Весь поздний Маяковский тем самым словно зачеркивается.)

Можно спорить о том, насколько такая оценка этична,— но из нее по крайней мере ясно, какое негодование вызывал у Пастернака образ жизни и мыслей Маяковского в последние годы; своим выстрелом он сделал наконец то, к чему тщетно призывал его Пастернак,— освободился от ложных установок, самообольщения и от окружения. Они бесповоротно остались тут,— а он уже там, и недосягаем; и теперь Пастернаку снова можно его любить.

Интересно сравнить это стихотворение с реквиемом самого Маяковского «Сергею Есенину». Отношения Пастернака и Маяковского были куда теплей, в каком-то смысле человечней, наконец — и долговременней, чем дружба-вражда Маяковского с Есениным. Но насколько больше в стихотворении Маяковского тех эмоций, которых мы вправе были бы ожидать от чувствительного, сентиментального Пастернака! «В горле горе комом — не смешок»; и действительно горе, и в него веришь — видишь, как автор нарочно старается как можно грубей и страшней нарисовать картину чужого самоубийства — чтобы не так тяжела и всепоглощающа была тяга к собственному уничтожению! «Вижу — взрезанной рукой помешкав, собственных костей качаете мешок»… Маяковский, мучительно застенчивый, ненавидящий любые проявления сентиментальности,— маскировал замысел стихотворения: он якобы написал его только затем, чтобы предостеречь молодых поклонников Есенина от повторения его шага. Такая искусственная мотивировка изложена в статье «Как делать стихи» — как пример социального, что ли, заказа, данного себе самому. Между тем — и сильное, честное стихотворение свидетельствует об этом,— если кого Маяковский и пытался отговорить от самоубийства, то, разумеется, себя: для него эта тема — одна из главных по частоте упоминаний. И сколько у Маяковского неподдельной любви, искреннего восхищения даром своего «родного врага» (как назвала Маяковского другая будущая самоубийца — Цветаева)! «У народа, у языкотворца умер звонкий забулдыга-подмастерье»: в стихах Пастернака мы не найдем ничего подобного. Только констатация, и притом чисто декларативная: вошел в предания. Сильно же его уязвили последние десять лет жизни Маяковского!

Финал «Смерти поэта», вычеркнутый новомирской редактурой, странен во многих отношениях: это пример пастернаковской невнятицы, граничащей с бестактностью. Единственный аналог (на который указывает и название) — лермонтовская «Смерть поэта», тоже долго публиковавшаяся без последних, самых резких строк, стоивших Лермонтову ареста. Пастернак и композиционно отсылал к лермонтовскому тексту — переводя реквием в инвективу: там прославленные строчки о черной крови, которая не смоет «поэта праведную кровь», а у Пастернака — не менее прямое обвинение в предательстве, чуть ли не в убийстве:

  • Друзья же изощрялись в спорах,
  • Забыв, что рядом — жизнь и я.
  • Ну что ж еще? Что ты припер их
  • К стене, и стер с земли, и страх
  • Твой порох выдает за прах?
  • Но мрази только он и дорог.
  • На то и рассуждений ворох,
  • Чтоб не бежала за края
  • Большого случая струя,
  • Чрезмерно скорая для хворых.
  • Так пошлость свертывает в творог
  • Седые сливки бытия.

И то сказать: кто смеет спорить о пустяках, когда поблизости стоит Пастернак со своей сестрой! Дальше друзей клеймят «мразью», но венцом всего становится «большого случая струя, чрезмерно скорая для хворых». Финал стихотворения о Маяковском несложно перевести на разговорный язык — своими псевдорассуждениями псевдодрузья поэта пытаются ограничить выдающееся значение его шага, слишком значительного для духовно нищих. Но выражено это с редкой даже для Пастернака двусмысленностью, а творог и сливки тут не менее чужеродны, чем лещи и щука.

  138