Все стихотворение в целом до такой степени полемично, что самого Маяковского в нем словно и нет, а все его заслуги сводятся к тетраптиху да к выстрелу. Еще резче будут оценки в «Людях и положениях»:
«Я не понимал его пропагандистского усердия, внедрения себя и товарищей силою в общественном сознании, компанейства, артельщины, подчинения голосу злободневности. Еще непостижимее мне был журнал «Леф», во главе которого он стоял, состав участников и система идей, которые в нем защищались. (…) До меня не доходят эти неуклюже зарифмованные прописи, эта изощренная бессодержательность, эти общие места и избитые истины, изложенные так искусственно, запутанно и неостроумно. Это, на мой взгляд, Маяковский никакой, несуществующий. И удивительно, что никакой Маяковский стал считаться революционным. (Это «удивительно», вероятнее всего, дань времени: «Люди и положения» задумывались все-таки как предисловие к собственному «Избранному» и были рассчитаны на публикацию. Ничего удивительного как раз в этом для Пастернака не было давно.— Д.Б.) Но по ошибке нас считали друзьями»…
Так открещиваться от Маяковского спустя двадцать семь лет после его смерти — это в биографии Пастернака нечто беспрецедентное; так можно бороться только с соблазном, которому чуть было не поддался, только с тем, кто был тебе близок по-настоящему — и скомпрометировал саму «вакансию поэта». Рискнем сказать, что это голос оскорбленной любви — к человеку, который начал делать вещи неприемлемые и неприличные. Пастернак (особенно в частных разговорах) часто будет проводить аналогию между Маяковским — и дурными мальчишками, ради одобрения которых хороший «домашний» мальчик нарочито ломает и огрубляет свой чистый голос; но ведь мальчика никто не заставлял… А одобрения «дурного мальчишки» он добивался потому, что этот угрюмый, вечно оскорбленный подросток был гением, только и всего.
В 1939 году Осип Брик обнаружил у букиниста книгу Маяковского «Хорошо!» с надписью — «Борису Вол с дружбой нежностью любовью уважением товариществом привычкой сочувствием восхищением и пр. и пр. и пр.» (1927). Там же обнаружил он и пятый том собрания сочинений Маяковского, надписанный: «Дорогому Боре Вол 20/XII 1927». Тогда же он спросил Пастернака — каким образом книги, явно надписанные ему, оказались в книжной лавке? Пастернак еще тогда пояснил, что надпись — не ему, и даже сделал в одном из альбомов Крученых запись о том, что не дошел еще до распродажи личной библиотеки. Летом 1958 года Катанян снова спросил у Пастернака: как могли эти книги оказаться у букиниста, как он мог их продать?!
— Это не мои книги,— ответил Пастернак.— И надпись не мне.
После чего резко перевел разговор.
В литературе о Пастернаке есть разные мнения — некоторые допускают, что книги действительно были надписаны именно ему, но как-то уж очень не в его духе этот поступок — отдавать или тем более продавать сборники с автографом погибшего друга. Е.Б.Пастернак полагает, что Маяковский подарил эти книги Борису Малкину, давнему приятелю.
Как бы то ни было, с годами Пастернак отходит от Маяковского все дальше, в «Людях и положениях» заявляя, что «Между нами никогда не было короткости. Его признание меня преувеличивают». Кто преувеличивает? Не тот ли, кто в «Охранной грамоте» признавался: «Я прочитал ему «Сестру мою жизнь» и услышал от него вдесятеро больше, чем когда-либо от кого-либо рассчитывал услышать»? Пастернак пятидесятых еще менее склонен прощать Маяковского и сочувствовать ему. Отчуждение нарастало по мере расхождения с собственным прошлым и отречения от собственных иллюзий; Маяковский стал жертвой мучительной работы Пастернака над собой — без освобождения от него нельзя было освободиться от себя.
Разговор об отношениях Маяковского и Пастернака был бы неполон без упоминания об Антипове-Стрельникове — герое «Доктора Живаго». Из множества обращений Пастернака к личности и судьбе Маяковского это — самое существенное, поскольку речь идет о художественном тексте, вдобавок итоговом; здесь Пастернаку присуща максимальная мера ответственности.
Маяковский — не самый явный прототип «беспартийного комиссара» (хотя беспартийность — знаковая деталь, недвусмысленно указывающая именно на Владимира Владимировича). В стрельниковской биографии к Маяковскому как будто не отсылает ничто, кроме самоубийства и его способа. Скорее судьба Стрельникова приводит к принципиальному для Пастернака выводу о том, что самоубийство — предельное выражение русского революционного романтизма; в Патуле Антипове с самого начала поражает именно установка на подвиг — и на самоуничтожение. Сравняться с возлюбленной, завоевать ее он может только смертью. А поскольку отождествление Лары с Россией — основа образной системы романа, метафору следует понимать шире: вся борьба Стрельникова, все его стремления диктуются простым желанием хоть где-то оказаться своим.