- ВОЖДЮ НАРОДОВ СТАЛИНУ
- Ты дал нам счастье, доблестный батыр.
- Пусть в честь твою рокочет песня-джыр,—
- Стал знатен тот, на ком в былые дни
- Висел халат, заношенный до дыр.
- Когда нам песню пел казах-кюйши,
- В ней слышен был надрывный стон души,
- Как тот, что ночью в бурю издают
- На Сыр-Дарье пустые камыши.
- У нас в почете ковка и литье,
- Штыка сверкающее острие,
- И наш противник струсит, как шакал,
- Заслышав имя грозное твое!
Какой конкретный местный колорит, какие батыр и джыр, шакал и халат, и только что не кумыс с бешбармаком,— но это по крайней мере стилистически цельно, а потому терпимо. В переводах же Пастернака самое ужасное — именно их потуги выглядеть стихами, и потому, за ничтожными исключениями, эти тексты вызывают ощущение тоскливой неловкости — и за него, и за переводимых поэтов.
Тем не менее осенью 1934 года он беспрерывно выступал с чтением переводов: 22 ноября читал «Змеееда» Пшавелы в Доме писателя, перед началом чтения долго просил стенографистку ничего не записывать, ибо речь его будет сумбурной,— потом, ничего не добившись, начал говорить. Тарасенков кое-что записал:
«Дело в том, что нужно работать. До 1931—1932 годов люди дрались, работали. Показалось, что к съезду писателей все вышли в люди, что все достигнуто и после съезда надо только выступать, конспектировать, подводить итоги. Как же двигаться дальше? Все время отказываешься, отказываешься, отказываешься выступать. Получается эффект какой-то тайны, каких-то румян и белил. Надо теперь сделать обратный ход — выступить. Но выступать есть смысл, когда есть что-то новое. Мое выступление, зиждящееся на уступке,— бессмысленно».
Оно и оказалось бессмысленным: поэма Пшавелы, которого Пастернак всячески превознес во вступительном слове, оказалась скучна, и часть диалогов пришлось пропускать, пересказывая прозой. Хлопали, сообщает Тарасенков, скорее из уважения.
Гораздо больший успех сопутствовал Пастернаку на выступлении 26 октября, когда на вечере к стодвадцатилетию Лермонтова он говорил вступительное слово. Тарасенков записал и его — он тогда бредил Пастернаком, ходил на все его выступления. Пастернак начал с того, что извинился занеподготовленность и спонтанность доклада: он собирается говорить о Пушкине и Лермонтове, но в известной степени экспромтом, так что «надежда на то, что мы с вами доживем до 1937 и 1941 года». (О, знал бы он!..)
«Пушкин и Лермонтов для меня пара. (…) Пушкин — строитель, создатель, реалист. Выражаясь в современных терминах, я хотел бы провести аналогию между Пушкиным и Лермонтовым как между пятилеткой созидания и пятилеткой освоения. Лермонтов обживал то, что создал Пушкин.
Нам, русским, всегда было легче выносить и свергать татарское иго, воевать, болеть чумой, чем жить. Для Запада же жить представлялось легким и обыденным».
Эта фраза, не имеющая как будто прямого отношения к теме доклада, поразила Тарасенкова, почему он и записал ее. Тут в самом деле ключ к пастернаковскому пониманию России — страны, в которой подвиг стал нормой, а норма давно считается подвигом. Он и гордится этой страной (отсюда его славянофильство, находившее отклик у Самарина и Мансурова), и ужасается ей (ибо больше всего ценит то, что называет своим любимым словцом «обиход»). Тарасенков не указывает, откуда в речи о Пушкине и Лермонтове появились слова о России и Западе. Можно думать, что здесь своя аналогия: Пушкин для Пастернака — явление нормы, радостной, полноценной; Лермонтов — точка экстремума, подвига. Лермонтов совершенно не умеет того, что обозначается в быту глаголом «жить». Для него нормальное состояние — война, бунт, трагическая влюбленность (и потому «Сестра моя жизнь» посвящена Лермонтову). Пушкин — гений жизни: «да щей горшок, да сам большой», пусть все это — и обиход, и уют — навсегда осталось для него недостижимой мечтой. В семнадцатом году Пастернак бредил Лермонтовым. В тридцать четвертом — пытается жить по-пушкински, причем эталоном себе берет Пушкина, написавшего «Стансы», «Клеветникам России» и «Бородинскую годовщину». Естественно, что главной фигурой на его горизонте в это время становится царь — поскольку противостояние и взаимообусловленность поэта и царя, двух главных представителей российской власти, стали главными темами позднего Пушкина и зрелого Пастернака.