Каждый плакал теми безотчетными и несознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело за тебя, проволоклось по тебе и увлажило тебе лицо и пропитало собою твою душу.
А этот второй город, город в городе, город погребальных венков, поднявшийся на площади! Словно это пришло нести караул целое растительное царство, в полном сборе явившееся на похороны.
Как эти венки, стоят и не расходятся несколько рожденных этою смертию мыслей.
Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где мы родились и которую уже и раньше любили за ее порыв и тягу к такому будущему, стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушенных слез и смытых обид!
Все мы юношами вспыхивали при виде безнаказанно торжествовавшей низости, втаптывания в грязь человека человеком, поругания женской чести. Однако как быстро проходила у многих эта горячка.
Но каких безмерных последствий достигают, когда не изменив ни разу в жизни огню этого негодования, проходят до конца мимо всех видов мелкой жалости по отдельным поводам к общей цели устранения всего извращения в целом и установления порядка, в котором это зло было бы немыслимо, невозникаемо, неповторимо!
Прощай. Будь здоров. Твой Б.Пастернак».
М.Рашковская пишет:
«Что же стояло за письмом к Фадееву? Возможно, общее в те дни смятение, жалость к человеку, преданному Сталину, свойственное Пастернаку уважение к смерти, смерти любого человека. И смерть диктатора естественно вошла в круг размышлений автора об исторических событиях, вершащих судьбы героев его романа».
Наталья Иванова считает письмо выражением искренних чувств и даже проявлением пастернаковской «автоинтертекстуальности»:
«Интонация, стилистика письма абсолютно «живаговские», как будто вынутые, заимствованные из романа — впрочем, Пастернак и находился тогда творчески и психологически еще внутри своего сочинения. Одни и те же образы растительного царства и подлинного человеческого горя, утраты и победы добра (получается хорошая и, видимо, непреднамеренная двусмысленность насчет «утраты добра».— Д.Б.). Кстати, слово «вождь» упоминает О.В.Ивинская — в описании внешности Пастернака; вероятно, она имеет в виду нечто от индейского вождя в особой лепке пастернаковского лица. Но это же слово приходит на ум и Ахматовой, когда она пишет прощальные стихи на смерть поэта — «Умолк вчера неповторимый голос». В дальнейшем «вождь» все-таки уступил место «собеседнику рощ». И впрямь — точнее. Но сюжет с вождем, так или иначе, подсознательно, бессознательно ли отраженный Ахматовой, во внезапном этом слове проявлен. Пастернак абсолютно противоположен — поистине полярен («крайних двух начал») Сталину. Но «знанье друг о друге», преображение этого знания в незнание, в таинственность и загадочность, продолжались сквозь долгие годы его жизни и работы. И то ложное освобождение «оттепели», которое его не только радовало, а во многом остерегало и тревожило, как оказалось, недаром,— нанесло ему смертельный удар. Теперь уже исчезла та последняя инстанция, к которой он мог апеллировать».
Смерть Сталина все-таки воспринималась Пастернаком прежде всего как окончание очередного пыточного этапа русской истории, а вовсе не как исчезновение «последней инстанции»; согласитесь, это было бы уж слишком даже для эгоцентрика. Сделать из Пастернака сталиниста в свое время не удалось самому Сталину — наивно было бы думать, что это от противного удастся Хрущеву. Письмо это ни в какой мере не апологетическое. Оно являет собою показательный образец пастернаковского — не то чтобы, по Оруэллу, двоемыслия, но двуязычия.
Ум — не самая упоминаемая из пастернаковских добродетелей. Нине Берберовой казалось, что Пастернак «ничего не сознает», не понимает себя,— не рефлексирует, проще говоря.
Между тем величайшим открытием Пастернака была способность говорить с властью (и вообще с чужими людьми) так, чтобы они ничего не понимали — или, точней, чтобы каждый понимал свое. Нагромождение причастных оборотов, аллюзий, отсылок, кружение вокруг мелочей, пространные отступления, саморугание,— все рассчитано на человека, который слов не расслышит, а гудящую покаянную интонацию запомнит. Пастернак знал, что когда-нибудь все его найденные письма будут опубликованы — у большого художника, «артиста в силе», с самооценкой все обстоит отлично. Надо было вести себя так, чтобы сохранять лицо. Он пишет Фадееву ровно то, что тот готов услышать,— но каждая фраза в его письме настолько амбивалентна, что может служить пособием при изучении темы «Эзопова речь». Обратим внимание — в письме нет ни одной оценки Сталина, ни слова о нем лично; все выражено столь тонко, что может быть понято и ровно наоборот.