ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Музыкальный приворот. Книга 1

Книга противоречивая. Почти вся книга написана, прям кровь из глаз. Многое пропускала. Больше половины можно смело... >>>>>

Цыганский барон

Немного затянуто, но впечатления после прочтения очень приятные )) >>>>>

Алая роза Анжу

Зря потраченное время. Изложение исторического тексто. Не мое. >>>>>

Бабки царя Соломона

Имена созвучные Макар, Захар, Макаровна... Напрягает А так ничего, для отдыха души >>>>>

Заблудший ангел

Однозначно, советую читать!!!! Возможно, любительницам лёгкого, одноразового чтива и не понравится, потому... >>>>>




  254  

Прежде всего — стилистика этого письма с его длинными, синтаксически усложненными предложениями как разрадикально расходится со стилистикой «Живаго», писанного нарочито короткими и простыми фразами, с предельной ясностью. Пастернаковские причастия, тяжеловесная риторика — стиль его прозы тридцатых годов, стиль публичных выступлений, в которых доминируют предельно размытые, амбивалентные понятия: начала, широта, общность… Как хорошую пьесу можно разыграть в диаметрально противоположных трактовках, так и текст этого письма можно прочесть с разными интонациями, всякий раз подчеркивая другое; таков стиль всех публикаций Пастернака о Сталине и сталинизме — от приписки к коллективному письму о самоубийстве Аллилуевой до «Нового совершеннолетья». «Какого-то олицетворенного начала» — да, но какого? Сталин олицетворял собою некое начало, это факт, и Пастернак отлично знал, какое: дохристианское. В качестве масштабного символа позднего Рима он действительно годился. «Могущество смерти и музыки» — да, нашлась наконец и на него сила; «могущество пришедшего ко гробу народа» стало впервые очевидно именно тогда, когда исчезла наконец власть, давившая и пригнетавшая этот народ. До того был не народ, а винтики, «организмы».

«Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля… стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушенных слез и смытых обид!» —

но ведь это с равным успехом можно отнести как к революции, так и к самой смерти Сталина: страна становится родиной чистой жизни после того, как с нее сползает каинова печать тирании. Выше столько было сказано о слезах, потоках слез,— что ими, кажется, и смываются страшные обиды последних десятилетий. (Заметим, кстати, брезгливый глагол «проволоклось» — о чужом горе; «горе проволоклось по тебе и увлажило» — это больше похоже на след слизня.)

«Мимо всех видов мелкой жалости» — это прямо по Стрельникову, о котором к этому времени все уже написано в романе:

«А для того, чтобы делать добро, его принципиальности недоставало беспринципности сердца, которое не знает общих случаев, а только частные, и которое велико тем, что делает малое».

Только мелкая жалость, «беспринципность сердца», и имеет цену в мире Пастернака; «безразмерные последствия» — тоже в высшей степени амбивалентная оценка. Вот ежели бы сказано было «спасительные», или «благородные», или еще что-нибудь оценочное! Но оценен только масштаб; и с этим не поспоришь — последствия получились безразмерные. То-то руки впервые отдыхают — хорошо поработали.

И Рашковская, и Иванова отмечают мотив «растительного царства», якобы роднящий Живаго со Сталиным: и того и другого оплакивает растительность… Между тем «природа» всегда была у Пастернака антонимом «истории» («Человек живет не в природе, а в истории»,— пояснял он главный пафос романа), и его понимание природности напоминает как раз философию Заболоцкого, видевшего в животном и растительном царстве лишь дисгармонию, иерархию всеобщего поедания («Жук ел траву. Жука клевала птица. Хорек пил мозг из птичьей головы»). «Растительный мир», «растительное царство» — эти слова у Пастернака наделены явственной негативной модальностью, достаточно перечесть наиболее красноречивый абзац из романа (II, 15, 12):

«В эти часы, когда общее молчание, не заполненное никакою церемонией, давило почти ощутимым лишением, одни цветы были заменой недостающего пения и отсутствующего обряда.

Они не просто цвели и благоухали, но как бы хором, может быть, ускоряя этим тление, источали свой запах и, оделяя всех своей душистою силой, как бы что-то совершали.

Царство растений так легко представить себе ближайшим соседом царства смерти. Здесь, в зелени земли, между деревьями кладбищ, среди вышедших из гряд цветочных всходов сосредоточены, может быть, тайны превращения и загадки жизни, над которыми мы бьемся. Вышедшего из гроба Иисуса Мария не узнала в первую минуту и приняла за идущего по погосту садовника. (Она же, мнящи, яко вертоградарь есть…)»

Эта близость растительного царства и смерти (почему и Христос, выходящий из царства мертвых, из смерти, кажется садовником,— ср. рассказ «Садовник» Р.Киплинга, где садовник утешает рыдающую на могиле мать) для Пастернака несомненна. Главное таинство, о котором он говорит,— «тайны превращения и загадки жизни» — свершается именно на кладбище, где одухотворенная и мыслящая материя превращается в безмысленную, живущую по иным, растительным законам. Собственно, в этом превращении и заключается тайна смерти: цветы — это жизнь без разума, слепая, повелительная воля к росту и цветению; жизнь без духа, то есть в пастернаковском смысле — жизнь без жизни. Отсюда и мысль о том, что они «ускоряют тление»; «как бы что-то совершали» — то есть вели таинственную работу над превращением только что жившего, мыслящего, творившего существа «в погостный перегной». Немудрено, что прощаться со Сталиным и скорбеть по нему приходит «растительное царство» — царство слепой, упорной и сырой жизни, лишенной творческого начала. Все станет еще ясней, если мы вспомним одно из прямых авторских высказываний, отданных, само собой, доктору:

  254