— Ты с ума сошла!— закричал он.— Лежи смирно!
Не успела она повесить трубку, как поняла, что он прав: схватки возобновились. В следующий раз он позвонил в больницу сразу после боя курантов — поздравить жену с Новым годом,— и ему сообщили, что он стал отцом. В восторге он все время целовал и благодарил Тамару Владимировну, как будто счастливое разрешение Зинаиды Николаевны от бремени было ее личной заслугой. Мальчика записали все-таки 1937 годом — о чем Зинаида Николаевна впоследствии горько жалела: и в смысле призыва в армию, и в смысле отправки в эвакуацию этот лишний год ему сильно мешал.
На следующий день после родов Афиногеновы прислалией огромную корзину цветов и вырезку из «Вечерки». Денег не хватало — оригинальных стихов Пастернак не писал, а переводил в основном западноевропейскую лирику, которую печатали не слишком охотно и оплачивали скудно. Зинаида Николаевна после родов взялась даже за переписку нот,— но вскоре у Пастернака появился новый, неожиданный источник дохода. Он стал переводить Шекспира.
Пастернак с 1936 года, по свидетельству Тарасенкова, повторял: «Мы живем в шекспировские времена». Тогда он имел в виду всеевропейское противостояние фашизму, говорил о том, что СССР из объекта истории становится ее субъектом,— наблюдение очень важное, как почти все, что записал Тарасенков: значит, в пастернаковском понимании ни во времена коллективизации, ни во дни писательского съезда, ни даже в революционное пятилетие его страна субъектом истории не была — то есть, иными словами, не творила свою историю сама. Это мысль очень точная, пророческая,— поскольку революция и все, что воспоследовало за ней, не было актом собственно народной воли. Это было действие рока, фатума, исторического предопределения — то есть коллизия скорее античная, нежели шекспировская; в античной драме главную роль играет рок — у Шекспира на первый план выходит человек, и именно это постоянно подчеркивал Пастернак, говоря о «человечности Шекспира». Замечание о его человечности — без подробной расшифровки — встречается у него в разговоре о Шекспире на каждом шагу: и в собственных его писаниях, и в записанных разговорах. Это свидетельствует о том, что главной чертой трагического у Шекспира Пастернак считал наличие свободного выбора у каждого из его героев, мотив экзистенциальной ответственности — в конечном итоге христианский, наиболее явно выразившийся в «Гамлете». Обращение Пастернака к Шекспиру в контексте европейской истории тридцатых годов не менее важно, чем в контексте советского террора: он предчувствовал, что возрождение русского самосознания будет связано именно с большой войной. Во времена террора народ остается объектом истории и своего слова о ней не говорит — вот почему мысль о неизбежной большой войне пугала в эти дни, кажется, всех, кроме Пастернака. Он один думал о ней чуть ли не с надеждой — каждый наконец будет стоить того, чего стоит.
В 1937 году Мейерхольд повторял: «Читайте «Макбета»!» В терроре, особенно в сталинском — помпезном, пурпурном, обставленном громкими эффектами,— налицо была именно театральность. Эта театральность больше всего претила Пастернаку — он, как мы знаем, не любил в жизни театральных эффектов, а уж когда ими обставлялись такие серьезные вещи, как смерть,— это его взрывало. Герой трагедии для Пастернака лишь в той мере героичен, в какой он противостоит театру террора; театральны — в дурном, декоративном смысле — пародийные фрагменты «Мышеловки», тогда как подлинность всегда враждебна театрализации. И «весь Шекспир, быть может, только в том, что запросто болтает с тенью Гамлет» — как было сказано в послании к Брюсову; то есть ключевое слово здесь — «запросто». Для Пастернака главная коллизия Шекспира — в противостоянии личности и разыгрывающейся вокруг драмы; драма идет отдельно. Личность не желает играть по ее законам. Таков для него пафос его личной драмы 1937—1938 годов; с таким чувством взялся он за «Гамлета».
Перевод был заказан Мейерхольдом в самое страшное для него время — после закрытия Гостима. По воспоминаниям Александра Гладкова, Пастернак пришел к Мейерхольду 10 января 1938 года, на третий день после того, как театр был закрыт. День был тяжелый, пасмурный, Гладков обедал у Мейерхольдов и вспоминает, что Зинаида Райх (полная тезка жены Пастернака, что сближало их с Мейерхольдом дополнительно) была мрачна и ничего не ела, а Всеволод Эмильевич гладил хохолок своего зеленого попугая — участника «Дамы с камелиями» — и пытался шутить, разговаривая с ним. Шутки не получались — Мейерхольд бросался на каждый телефонный звонок, словно ждал чего-то. Чего — он и сам бы не сказал. Сталин сделал их всех «ожидальщиками», как говорил Мандельштам.