В образе Марии Ильиной, которая явно списана с Цветаевой, как Пастернак ее на расстоянии представлял,— есть черты Елены:
«Она была без вызова глазаста, носила траур и нельзя честней витала, чтобы не сказать, верст за сто».
В «Спекторском» Ильина носит траур по отцу, Виноград скорбела по жениху. Все это — ее яркая красота, грусть, рассеянность, любовь к ночным прогулкам, но в сочетании с ясным, здоровым обликом и обаянием юности,— не могло не подействовать на Пастернака магнетически.
Она жила в Хлебном переулке, он — в Лебяжьем, где уже селился в двенадцатом году, по возвращении из Марбурга; в доме 1, в седьмой квартире — каморку эту он впоследствии сравнил со спичечным коробком («коробка с красным померанцем», поясняет сын поэта,— спички с апельсином на этикетке). Об этой комнате идет речь в стихотворении «Из суеверья», где описано их первое свидание: суеверие заключалось в том, что Пастернак был здесь необыкновенно счастлив зимой тринадцатого, когда выходил «Близнец в тучах» и начиналась самостоятельная, отдельная от семьи жизнь; у него было предчувствие, что счастливым окажется и семнадцатый — он вообще питал слабость к простым числам, к нечетным годам, многого от них ждал, и часто это оправдывалось: в двадцать третьем пришла слава, в тридцать первом встретилась вторая жена, в сорок седьмом — Ивинская, в пятьдесят третьем умер Сталин…
Первый же визит Елены к нему вызвал короткую размолвку — он не хотел ее отпускать, она укоризненно сказала: «Боря!» — он отступил. В старости Виноград признавалась, что «Ты вырывалась» — в стихотворении «Из суеверья» — явное преувеличение: Пастернак ее не удерживал. Между тем любовный поединок в этом стихотворении дан весьма красноречиво:
«Из рук не выпускал защелки. Ты вырывалась, и чуб касался чудной челки, и губы — фьялок. О неженка…»
— но, строфу спустя: «Грех думать, ты не из весталок». Он вспоминал об этом времени как о счастливейшем, не забывая, однако, что на всем поведении возлюбленной лежал флер печали, налет загадки — разрешение которой он с юношеской наивностью откладывал на потом:
- Здесь прошелся загадки таинственный ноготь.
- — Поздно, высплюсь, чем свет перечту и пойму.
- А пока не разбудят, любимую трогать
- Так, как мне, не дано никому.
- Как я трогал тебя! Даже губ моих медью
- Трогал так, как трагедией трогают зал.
- Поцелуй был как лето. Он медлил и медлил,
- Лишь потом разражалась гроза.
- Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья.
- Звезды долго горлом текут в пищевод,
- Соловьи же заводят глаза с содроганьем,
- Осушая по капле ночной небосвод.
Заметим звуковую неловкость в этих хрестоматийных строчках — «Поцелуй был как лето»; слышится, конечно, некая «каклета», но почему-то мимо таких неловкостей у Пастернака проносишься, не замечая: это потому, что в ранней его лирике (да и в поздней по большей части) не фиксируешься на отдельных словах. Работают не слова, а цепочки — метафорические, звуковые, образные; по отдельности все — бессмыслица или неуклюжесть, но вместе — шедевр. Цветаева в письме к молодому собрату (это был Ю.Иваск) замечала, что у зрелого поэта главная смысловая единица в стихе — слово («NB! У меня очень часто — слог»). Нельзя не заметить, что такая смысловая перегруженность иногда делает поздние стихи Цветаевой неудобочитаемыми, спондеически-тесными, и вслух их читать затруднительно — пришлось бы скандировать. Эта страшная густота — следствие железной самодисциплины. Поразительно своевольная в быту, в дружбах и влюбленностях, в делении людей на своих и чужих (как правило, без всякого представления о их подлинной сущности),— Цветаева сделала свою поэзию апофеозом дисциплины, с упорством полкового командира по нескольку раз проговаривая, варьируя, вбивая в читателя одну и ту же мысль, и единицей ее поэтического языка действительно становится слог, чуть ли не буква. Иное дело Пастернак — отдельное слово в его стихах не существует. Слова несутся потоком, в теснейшей связи («все в комплоте»), они связаны по звуку, хотя часто противоположны по смыслу и принадлежат к разным стилевым пластам. На читателя обрушивается словопад, в котором ощущение непрерывности речи, ее энергии и напора, щедрости и избытка важнее конечного смысла предполагаемого сообщения. Сама энергия речевого потока передает энергию ветра и дождя, само многословие создает эффект сырости, влажности, мягкости. В этом принципиальное отличие Пастернака от другого великого современника — Мандельштама, в чьих стихах отдельное слово тоже не столь уж значимо, но важно стоящее рядом — часто бесконечно далекое по смыслу, соединенное с предыдущим невидимой цепочкой «опущенных звеньев» (выражение самого Мандельштама). У Мандельштама для описания московского дождя, данного в стихах «куда как скупо», употреблен единственный эпитет — «воробьиный холодок», и столкновение двух никак не связанных между собою понятий — воробей и холод — сразу дает пучок смыслов: видны нахохлившиеся мокрые воробьи московских улиц, мелкий, юркий, по-воробьиному быстрый, еле сеющийся дождь раннего лета. Пастернаку такая скупость не присуща — его дожди низвергаются, весь мир отсыревает разом —