Её мысли прервал Михаил Капитонович.
– Посмотри, – он показал на окно, – по-моему, там уже стоит автомобиль! Что будем делать? Здесь ещё посидим, подождём посыльного или бог с ним, и поедем на вокзал, посидим в буфете? Я хочу забрать с собой фляжку!
Она подошла и положила руки ему на грудь.
– А ты с ней расставался, когда-нибудь?
– Нет, – соврал Михаил Капитонович, всё же помня, что несколько месяцев она лежала забытая в кабинете у Серебрянникова.
– Тогда, конечно, возьми! А когда ехать, реши сам!
Элеонора смотрела на него, и Михаилу Капитоновичу казалось, что она видит его насквозь, и отражённым от стены комнаты взглядом в затылок, потому что его затылку было тепло. Он сжал её пальцы.
Элеонора спросила:
– А ты договорился с хозяином квартиры?
– Да, я, как мы и договаривались, попросил его не сдавать ещё месяц-другой, и дал аванс! А твоя бронь в гостинице сохраняется?
– Сохраняется! – сказала она и пошла к окну. – Только не моя, а редакции «Таймс».
– Тогда поехали! – решительно сказал Сорокин, дотолкал вещи в чемодан и захлопнул его.
* * *
До поезда на Дайрен оставалось ещё пятнадцать минут, они допили кофе, и Сорокин стал смотреть билеты.
– Та-ак! – промолвил он. – Сегодня… всё правильно, шестое мая, поезд Харбин – Дайрен… отправление… 18.45…
– Как ты думаешь, мы ещё вернёмся сюда? – вдруг спросила Элеонора.
Михаил Капитонович оторвался от билетов, удивлённо посмотрел на неё и, не произнеся ни слова, развёл руками, и тут она осознала нелепость своего вопроса… Она смотрела на Сорокина, а тот не знал, что ответить. Элеонора пожалась, как от холода, однако постаралась улыбнуться – получилось натянуто, – и она сказала:
– Я слышала умную фразу, не помню, как звали того человека, это было перед тем, как я вышла из поезда, а потом от него отстала, в конце 19-го года… в обозе… когда мы отступали…
Михаил Капитонович не шевелился.
– …он сказал: «Заречёмся зарекаться!» Я очень долго не могла понять это выражение, что такое «Заречёмся зарекаться»? – Элеонора говорила и чувствовала, что получается не очень убедительно, но она уже не могла не закончить, и не могла себе этого простить. – По-английски тут получается двойное отрицание, а при двойном отрицании в голове англичанина всё ломается, но потом я поняла весь глубокий смысл… А тебе он понятен?
Сорокин чувствовал себя, как тот англичанин, голова которого перестала что-то понимать, но по инерции кивнул.
– Ну и хорошо! – подвела итог Элеонора. – Надо идти?
Просительная интонация последней фразы вывела из состояния растерянности Михаила Капитоновича, и он поднялся.
Когда вагон дрогнул, они оба, повинуясь привычке, вероятно сохранившейся в каждом человеке с детства, если он когда-нибудь садился в поезд, прислонились к окну и стали смотреть на провожающих на перроне, на их заплаканные лица и махающие руки и платки и вдруг увидели Ива́нова. Ива́нов шёл с цветами, значит, он только что откуда-то приехал, без чемодана, его чемодан и другие вещи несли несколько человек, которые выстроились в шеренгу рядом с журналистом и с боков заглядывали ему в лицо; он был в китайской военной форме без погон и в форменной фуражке без кокарды. Сорокин вскочил и попытался открыть раму, раму заело, как заедает перекошенный патрон в патроннике, и он начал махать руками и стучать кулаком в стекло. Элеонора пыталась помочь Михаилу Капитоновичу. Ива́нов, – судя по улыбке, он был пьяненький, и это было неудивительно, – вдруг увидел Сорокина, потом он увидел Элеонору и стал им кланяться и слать воздушные приветы, потом вроде бы сообразил и стал кричать: «Куда вы едете?» Это по губам разобрал Сорокин и губами же ответил: «Дайрен!» Ива́нов быстро сообразил, ткнул в себя и показал пальцами – сначала «три!», а потом стал щепотью имитировать телеграфиста, как тот ключом отбивает текст. Сорокин понимающе закивал, они друг другу прощально помахали, и Сорокин сел.
– Что он сказал? – спросила Элеонора.
– Он показал, что будет в Харбине три дня и чтобы мы ему дали телеграмму!
– Good! – по-английски сказала Элеонора. – Я ему напишу! Пусть опишет боевые действия, то, что видел своими глазами! Для моих репортажей из Шанхая это будет очень даже кстати!
– Надо только не забыть сообщить ему наш шанхайский адрес, а то он ответит в Дайрен, а нас уже там не будет!
Садясь в поезд, Элеонора и Сорокин прощались с Харбином навсегда. Они оба так чувствовали. Всё, что требовалось от этого города, Элеонора получила. Она собрала материал на – она была в этом уверена – несколько книг. Она общалась с русскими, английскими, американскими и японскими журналистами, у неё образовалась переписка с Шанхаем, Кантоном, Токио. Она создала нечто похожее на штаб, и была в нём хозяйкой. У неё всё шло, как говаривал Ива́нов, «в гору», однако всё когда-нибудь превосходит себя, и Харбин стал ей мал. Печальная история с Екатериной Григорьевой, которой, она боялась, ей будет не хватать, неожиданно обернулась тем, что Сорокин стал лучшей заменой – он хорошо знал английский язык и даже неплохо писал сам, когда Элеоноре требовалось что-то специфическое, особенно про войну. Помогало и то, что он работал в политическом отделе городской полиции, – он знал всё, что происходит в городе. Весной же 1926 года, после военного переворота в Кантоне 20 марта, Элеонора поняла, что ситуация в Китае перестала иметь вид хаоса: противоборствующие силы определились относительно друг друга и выстроились. Уже были ясны проамериканские и проанглийские настроения гоминьдановского лидера Чан Кайши, намерения просоветского генерала Фэн Юйсяна, за спиной маньчжурского губернатора Чжан Цзолиня ясно обозначились японцы. Позиция китайских коммунистов тоже не требовала особого разбирательства – они держались руки Коминтерна, а значит – Москвы. Всё стало окончательно понятно и с русскими эмигрантами – из ядовитого киселя времён Гражданской войны они превратились в застойное, злопахнущее болото. Поэтому для завершения работы на Дальнем Востоке Элеонора наметила себе – месяц в Шанхае, месяц в Кантоне и месяц в Токио. И можно возвращаться домой. Михаил Капитонович участвовал во всех её делах, между ними было согласие, она была уверена, что он тоже может покинуть Харбин со спокойным сердцем. Сорокина здесь ничего не держало: Штин воевал, Вяземский навсегда уехал, Суламанидзе богател и матерел на глазах. И она приняла решение. Правда, ещё было что-то, ещё не понятое, что не давало Элеоноре душевного равновесия и звучало одной фразой, «заречёмся зарекаться», но она только отмахивалась.