Разница была. Абсолютно очевидная. На Сорокина повеяло холодом прибайкальской тайги и возникло ощущение сосущей пустоты и смертельной опасности. Он согласно кивнул.
– И вот что тот же Го Можо пишет дальше! Послушайте!
- Парус разорван,
- Разбиты борта,
- Сломаны весла,
- И сломан руль,
- И лодочник стонет в одинокой лодке,
- И её качают гневные волны[4].
– Того Китая больше нет! И уже никогда не будет! Синьхайская революция – это надолго! Мы об этом много говорили с покойным Ильёй Михайловичем! Вот так-то, Михаил Капитонович! От какого берега оттолкнулись, к тому же и пристанем! Мы все! – Ли Чуньминь встал и пошёл к окну. – Так что? Поедете на разъезд Эхо?
Сорокин кивнул.
– На притоках реки Муданьцзян скоро сойдёт последний лёд и начнётся сплав того, что нарубили за зиму, а в обратную сторону пойдут деньги, это и есть фацай для хунхузов.
* * *
Михаил Капитонович положил карандаш на стол. «Революция, революция! Революция в России – революция в Китае!» – думал он и смотрел на дремлющих соседей. Маленькие дети, свернувшись калачиком, спали на полках, совсем маленькие – на руках у мам, мамы дремали, склонив головы на плечи мужьям, мужья спали, склонив свои головы на головы жен. Это было совсем не то, что в обозе беженцев, где спали в седле, сидя на санях, на ходу, спали вполглаза, спали, готовые проснуться каждую минуту и бежать, бежать дальше от опасности, которая, смертельная, окружала со всех сторон. Здесь в вагоне не спали, здесь дремали, переваривая праздничное съеденное и выпитое, с тем чтобы проснуться и располагаться уже на ночь, не думая, что впереди поджидает смертельная опасность. Какая же в этом была огромная разница – дремать в мирном поезде и спать вполглаза на войне. Вот об этом и болела душа у не то русского, не то китайца Сергея Леонидовича Ли Чуньминя. Это только что понял Михаил Капитонович. Он взял карандаш и написал: «Я постараюсь выполнить Вашу просьбу, дорогая Элеонора, вспомнить Гражданскую войну, хотя это будет довольно сложно!»
* * *
Утром Сорокин увидел парубка Янко сидящим на самом краю тесно занятой нижней полки с тем же мешком на коленях. У парня было чистое, свежее лицо с синими, как украинское небо, глазами и ангельской улыбкой. Михаил Капитонович долго смотрел на него, желая поймать взгляд и поздороваться, и поймал, но Янко, он же «Иванэ», своего вчерашнего собеседника не узнал.
«Он ничего не помнит! Ангел! – подумал Михаил Капитонович. – Ладно! Подскажу Штину! Может, поможет найти работу!»
Извещенный о прибытии телеграммой Штин ожидал на перроне, за его спиной стоял Одинцов. Сорокин увидел их с подножки и спрыгнул. За ним спрыгнул Янко, остановился и стал озираться. Сорокин и Штин пошли навстречу друг к другу, обнялись, и Сорокин сказал, кивнув в сторону Янко:
– Обратите на него внимание!
– А что? – удивился Штин и стал разглядывать парня. – Кум, сват, брат?
– Да нет! – улыбнулся Михаил Капитонович. – По-моему, крепкий парень. Ищет работу…
– Эй, хлопче! – крикнул парню Штин. – Иды сюды! – А? – удивлённо посмотрел на Штина Сорокин.
– А дывы, вин в свитки! – усмехнулся в ответ Штин.
– А?
– Язык? Так у нас тут как в Библии, только там «ни эллина, ни еврея», а здесь и хохол, и кацап, и кого только нет!
Янко боязливо подошёл к Штину:
– Шо, дядько?
– Иды за намы!
* * *
Завтрак растянулся и постепенно перешёл в обед. Уже закончился коньяк от Румянцева, уже был выпит чайник чая из таёжных трав и ягод, уже, как представлялось, надо было бы растянуться на топчане и заснуть до вечера, то есть до ужина, уже и усталость была во всём теле, и сами по себе опускались отяжелевшие веки. Уже Михаил Капитонович оглядывался, присматриваясь, где бы можно было прилечь, как вдруг Штин сказал:
– А недурно бы прогуляться. И погода располагает.
Не дожидаясь ответа, он встал, снял с крючка казакин со смушковой выпушкой и отороченными жёлтой тесьмой накладными карманами, надел его в рукава и стал поторапливать Сорокина.
– Идёмте, Мишель, идёмте! Там сейчас знаете, как с сопок опахнёт свежестью, и, кстати, наломаем багульника, и в доме будет красиво. А то казарма казармой! Надоедает!
Они вышли и остановились на крыльце. Владения Штина, как он назвал рубленную из толстой лиственницы избу-пятистенок с конюшней и дровяником, были окружены высоким забором из затёсанных вверху брёвен, сбитых вплотную.