Солженицын вернулся потому, что его программа максимум была выполнена: коммунизм убили, «азиатское подбрюшье» отдали, к земствам пока не вернулись, но очень даже собираемся — вот раздадим регионы наместникам, а там и до земской управы дело дойдет. Отчего бы и не вернуться на такую Родину. Но у Зиновьева — такой барской, умильной Родины не было. Была деревня, трижды преданная, забытая и убитая — вот и все. И, беседуя в Париже с модным тогда, очаровательным барином Ельциным, он ответил на его вопрос: «Кого вы во мне видите?» — не ожидаемой репликой «вижу в вас спасителя отечества», а совсем другими словами. «Вижу в вас персонажа своих книг», — надменно сказал Александр Александрович вальяжному Борису Николаевичу, пламенному борцу с номенклатурными привилегиями, взамен коих борец требовал российский престол. Вот так он мог — это и был его цареубийственный кинжал. Неужели у кого-то есть сомнения, что Зиновьев обольщался этим барином? Так зачем он на этот пустырь возвращался? Зачем — к этим бандюгам? Зачем — на обломки коммунизма?
А просто — к русским людям. Помирать на Родину, среди своих. Сочувствовать чужой беде. Он не принял ничего — вообще ничего. Он был вопиющий одиночка. И главное утверждение одиночки состоит в следующем: спастись одному нельзя. Человек создан, чтобы защищать других. Бытие — состоит из бытия многих, человек сделан из других людей. Невозможно их ни забыть, ни предать, ни бросить — потому что это ты сам. Их можно лишь осудить; на том лишь основании, что ты судишь себя. Это и есть субстанциональное бытие, которое отстаивал Александр Александрович.
12
Другой вытекающий отсюда вопрос, который ставит феномен Зиновьева, звучит так что есть сопротивление? Что именно надо оборонять?
Советские диссиденты защищали от власти совсем разные вещи, один защищал одно, а другой — совсем другое; объединяла всех этика борьбы. Но там, где присутствует понятие этики, с неизбежностью появляются критерии оценки, судейские авторитеты, место, где встречаются лидеры. И вспоминая разные — часто диаметрально противоположные — позиции советских диссидентов, следует сказать: объединял всех общий трагический салон тех лет. Сегодня произносят слово «кухня», и нынешняя молодежь представляет себе опальных либералов, суетящихся у плиты. Кто и за что их подверг опале? Сегодня никто не поверит простому и правдивому утверждению, что по-настоящему опальных были единицы — прочие примыкали к трагическому салону, чтобы попасть в избранный круг. Точнее даже так чтобы получить сертификат этически достоверного поведения.
Успех в социуме тех лет был не вполне приличен — для надежности репутации к Владимиру и Анне требовался еще и дополнительный орден: за порядочность, за «резистанс».
Артисты Большого театра, режиссеры кино и официальные писатели стремились в трагический салон так же, как и подписанты писем в защиту Чехословакии. Трагический салон устраивал недели моды и дефиле правозащитников, и, как ни цинично это сегодня прозвучит, смотреть на них являлись те, кто их до мизерабельного состояния довел и кто их сажал в психушки. Столичные бляди, продажные журналисты, фарцовщики и офицеры госбезопасности старались не пропустить первый бал в сезоне. Кухонные посиделки, конечно, имели место — но на кухнях сиживали только те, кого не пускали в большой диссидентский свет. Были дачи в Переделкине, были дорогие обеды у инкоров, были роскошные писательские квартиры, концерты свободолюбивых гитаристов, была бедная, но бурная фрондерская жизнь с обилием выпивки и закуски, был салон с организованной этикой протестного поведения и церемониями начисления регалий. Кто, сколько и как сделал против власти: отсидевшие получали особые привилегии, родственники и близко знакомые с ними — бонус, опубликованные на Западе были приравнены к вызванным на допрос, а брошенные подруги уехавших в эмиграцию — равнялись в значении с теми, у кого недавно прошел обыск. Попасть в салон было просто — надо было только отличиться на поприще сопротивления; а это удавалось тогда многим. Но вот научиться угадывать количество звездочек на погонах, найти верную линию поведения — было сложней. Можно было запросто не разглядеть в сумасшедшей девице — салонного генерала, а салон не прощал ошибок в иерархии. Особым статусом наделялись те, кто был в подаче, то есть ждал разрешения на выезд — статус такого человека был неясен: а что если его там объявят гением? Одним словом, трагический салон тех лет был сложным общественным организмом, где выдавали сертификат порядочности, — с непременным условием: надо бороться с властью!